– Кромвель! – Его голос прозвучал резко и строго. – Успокойся.
Желание бушевать потихоньку сходило на нет, оставляя после себя лишь расплывчатые воспоминания обо всем, с чем я боролся. Я перекатил во рту пирсинг, пытаясь избавиться от чувства горечи.
– Кромвель!
Льюис встряхнул меня, и мои плечи поникли.
– Не могу выносить все эти чувства, – проговорил я срывающимся голосом. Теперь Льюис смотрел на меня с грустью. Я уставился на свои окровавленные руки – я так и не смыл кровь Истона. – Он пытался убить себя. – Мой голос дрожал, я зажмурился. – Она умирает.
Я закрыл лицо руками, пытаясь избавиться от темно-синего цвета, заполнявшего собой сознание, вымывающего все остальные цвета.
Я терпеть не мог темно-синий, мать его.
– Она ждет сердце, но, думаю, донор не появится.
Льюис немного ослабил хватку, но не выпустил меня. Я уставился на картину на стене, на которой пестрели яркие спирали и круги.
– Она слабеет с каждым днем.
Я покачал головой, вспомнив, как Бонни привезли в больницу на кресле-каталке, как она посмотрела на меня снизу вверх огромными запавшими глазами. Она выглядела такой уставшей.
Словно еще немного, и она утратит желание бороться.
– Она умирает, – снова прошептал я. Каждую клеточку моего тела пронзала такая сильная, темно-синяя боль, что я не мог дышать. – Она пробудила во мне желание играть. – Я ткнул себя кулаком в грудь, там, где билось здоровое сердце. – Она заставила меня снова слушать музыку, звучащую внутри меня. Заставила меня играть. С ней я вновь стал самим собой. – Я проглотил вставший в горле ком. – Она не может умереть. Я ее люблю. Она – мое серебро.
Все желание бороться куда-то улетучилось, зато эмоции снова усилились, подобно гигантскому цунами, которое грозит ничего не подозревающему берегу полным опустошением. Льюис взял меня за руку и куда-то повел. Я не смотрел по сторонам, но в какой-то момент поднял голову и обнаружил, что мы находимся в музыкальной студии. Только эта студия была лучшей из всех, где мне случалось бывать. Я огляделся: гладкие, полированные стены, аккуратно разложенные инструменты ждут, что на них будут играть – все новенькие и высококлассные. Потом взгляд мой упал на стоявший в углу рояль, его глянцевая черная масса притягивала как магнит. Ноги сами собой шагали по светлому деревянному полу, я почувствовал головокружение, когда подошел к инструменту. Я бесчисленное количество раз играл на нем во время концертов, будучи ребенком, а переполненные зрительные залы внимали мне, затаив дыхание… Папа стоял за кулисами и наблюдал, как его сын-синестетик делится со слушателями цветами, изливавшимися из глубины его души.
– Ты должен играть, – сказал Льюис. Он стоял в центре комнаты и смотрел на меня. В этот миг он выглядел в точности как тот композитор, которого я увидел много лет назад в Альберт-холле.
Тайлер Льюис.
Я поморщился – эмоции не отпускали. Казалось, голова сжата тисками, кровь пульсировала в висках.
– Выпусти их, – сказал Льюис.
Когда его голос достиг моих ушей, я увидел, что он бордовый.
Мне нравился бордовый цвет.
Я коснулся клавиш, и, стоило мне ощутить под пальцами их гладкую, прохладную поверхность, как все изменилось. Я закрыл глаза, и все воспоминания о случившемся сегодня ночью подернулись дымкой, превратились из образов в цвета и формы. У меня перед глазами танцевал живой узор.
Я последовал за ним, как того желало мое сердце. С каждой новой нотой мне становилось чуточку легче. Не открывая глаз, я играл и играл, пока не перестал думать о том, что делаю, позволил музыке вести меня в темноту. Я дышал все размереннее, невидимый обруч, сдавливавший грудь, исчез, мои мышцы стали единым целым с инструментом, и все владевшее мною напряжение изливалось в мелодию. Чем дольше звучала соната, тем меньше во мне оставалось переживаний.
Голова перестала болеть, ноты танцевали и порхали в воздухе, унося с собой напряжение, снимая с плеч тяжкий груз.
Я играл и играл, и в конце концов музыка закончилась, а я успокоился.
Я перевел дух, несколько раз вдохнул и выдохнул и только потом смог опустить руки. Открыл глаза и уставился на черные и белые клавиши. Стояла глубокая ночь, я знал, что боль и грусть неизбежно усилятся, и все равно улыбнулся.
Бонни понравилась бы эта улыбка.
Подняв голову, я увидел, что Льюис стоит на том же месте в центре комнаты, только выражение его лица изменилось, а глаза влажно блестят.
– Кромвель, – хрипло проговорил он. – Именно поэтому я хотел, чтобы ты был здесь и учился. – Он сделал шаг ко мне. – Никогда не слышал ничего подобного, сынок. Ни разу за все те годы, что я писал музыку и дирижировал, мне не доводилось слышать ничего столь же сильного, бередящего душу.
Он подошел к роялю и облокотился на крышку. Помолчал. Я смотрел на клавиши, бездумно гуляя пальцами по черной полированной поверхности инструмента.
– Мне этого хочется, – прошептал я и ощутил, как лопнула последняя струна, связывавшая мою страсть к гармониям и мелодиям, рапсодиям и симфониям. Ком в горле исчез, я вдохнул полной грудью и впервые после потери отца действительно почувствовал, как наполняются кислородом легкие – потому что я сделал выбор.
Музыка в моей душе требовала выхода с самого момента моего рождения… И сейчас я был готов услышать ее зов.
– Мне этого хочется, – повторил я громче с уверенностью, какой еще не чувствовал прежде. Я посмотрел на Льюиса. – Мне нужно это делать.
Нужно творить. Сочинять музыку.
Потом я вспомнил о случившемся сегодня ночью и об истории, которую только что рассказал с помощью этого инструмента марки «Стейнвей». В душе всколыхнулась печаль и стала процарапывать себе путь наружу. Я нажал клавишу ми. Всегда любил ноту ми, она была мятно-зеленой.
– Он перерезал себе вены. – Я перешел к соль. – Брат Бонни, Истон. Пытался покончить с собой сегодня ночью. – Я перебрал пальцами, сыграв семь основных нот. – Я его нашел.
Мой голос был рваным, словно ножом царапали стекло.
– Так он?..
– Стабилен – так сказал его отец.
Я играл один звукоряд за другим, двигаясь слева направо. Свободную руку я прижал к груди.
– Эмоции…
Я покачал головой, не зная, как объяснить.
– Они тебя поглощают, – сказал Льюис. – Ломают.
Мой палец застыл на клавише. Я поднял голову и посмотрел профессору в глаза.
– Да.
Ничего себе: этот тип меня понимал.
Льюис поставил рядом с роялем стул. Пальцы преподавателя тоже стали перебирать клавиши, его руки двигались словно сами по себе. У меня перед глазами начали вспыхивать цвета, и тогда я начал играть то, что вижу. Мы играли одно и то же. Льюис усмехнулся уголком рта. Я следовал за его подсказками. В моем сознании преломлялись цветные сферы, и я гнался за ними, пока Льюис не перестал играть. Он вздохнул.