– Старая дева, не может без причуд, – делилась я с мужем.
– Это не причуда, это что-то другое, – качал он головой. – Напугана, как видно, на всю жизнь; только не говорит чем. Считает, что нас это не касается. Ведь мы о ней и не знаем толком ничего. Разве она хоть что-нибудь рассказывала о себе? Вспомни-ка. Эмеренц – не из болтливых.
Больше года она уже проработала у нас, когда пришлось однажды попросить ее получить за меня посылку, которую должны были доставить. Муж занят был, принимал экзамены, меня только в тот день мог принять зубной врач. Я прикнопила к двери записку для рассыльного, куда и кому в наше отсутствие отнести посылку, и побежала к Эмеренц, позабыв ей сказать, пока она у нас убирала. Она только что ушла, нескольких минут не прошло. Постучалась к ней – никакого ответа, хотя за дверью слышно было какое-то копошение. Ничего удивительного, впрочем: дверь у нее всегда бывала закрыта, к этому все привыкли. Не успеешь «Отче наш» прочесть после ее ухода, уже запрется у себя на все запоры. Я крикнула: откройте, мол, спешу очень, хочу вам что-то поручить. Ответом было по-прежнему молчание. Но стоило сильнее подергать за дверную ручку, как Эмеренц выскочила – с таким видом, будто вот-вот меня ударит. Захлопнула за собой дверь да еще прикрикнула: что это я ее беспокою в нерабочее время, не было такого уговора! Я стояла вся красная от этого незаслуженного крика. Уж если она по какой-то неведомой причине оскорблена тем, что дерзнули вторгнуться в ее территориальные воды, могла бы и потише объясниться. Запинаясь, выдавила я свою просьбу. Она ждала, глядя на меня в упор такими глазами, точно я сейчас всажу в нее нож. Ну хорошо. Нет так нет. С кратким «до свиданья» я повернулась и пошла, отзвонила врачу и после ухода мужа осталась ждать рассыльного, не находя себе ни места, ни занятия. Даже чтение не помогало. Одно вертелось на уме: что я такого сделала, какую неловкость допустила? Откуда этот страстный, вызывающе враждебный тон, совсем не свойственный ей, обычно такой сдержанной, почти сухо официальной?..
Муж в обычное свое время не вернулся, остался после экзамена с классом, и в довершение всего посылку вообще не принесли. Я долго прождала одна и как раз перелистывала какой-то альбом с репродукциями, когда раздался звук поворачиваемого в двери ключа. Но привычных приветственных слов, которые возвещали о приходе мужа, не последовало. Это была Эмеренц, видеть которую в этот малоприятный вечер я вовсе не жаждала. «Ус пела, значит, поостыть. Пришла теперь прощения просить», – подумала я. Но она, не заглянув ко мне, повозилась на кухне и без единого слова удалилась, щелкнув замком. По возвращении мужа я вышла на кухню за нашим всегдашним ужином – кефиром – и обнаружила в холодильнике блюдо с поджаренными цыплячьими грудками, которые были предварительно нарезаны – и с высокопрофессиональной, прямо-таки хирургической тщательностью вновь составлены из ломтиков. На другой день хотела я возвратить вымытое блюдо – с благодарностью за примирительное подношение. Но она не только никакого «пожалуйста» или «на доброе здоровье» не сказала, но и само блюдо отказалась взять. Так оно до сих пор у меня. А когда много позже я по телефону стала домогаться, где же обещанная посылка, из-за которой пришлось бесполезно проторчать дома целых полдня, обнаружилось, что она в чулане под нижней полкой! Эмеренц принесла ее вместе с цыпленком, продежурив перед тем у ворот до прихода рассыльного и передав в точности мое поручение. Положила – и удалилась молчком. Это происшествие послужило для нас важным предупреждением, и я после не раз себе напоминала: Эмеренц немножко того, надо считаться со своеобразным складом ее ума.
В этом меня еще больше укрепили разные слухи; особенно – услышанное от одного из жильцов ее дома, налогового инспектора, который на досуге занимался еще и разными поделками, слывя у соседей толковым умельцем, мастером на все руки. По его рассказу, сколько он там ни живет, побывать у Эмеренц еще никому не удавалось; дальше площадки перед дверью она никого не пускает и сердится, если ее неожиданно вызовут за чем-нибудь. Кошку свою тоже не выпускает, держит взаперти. Слышно иногда мяуканье из-под двери; но внутрь не заглянешь. Даже на окнах ставни, которые она никогда не открывает. Кто ее знает, что уж у нее там, в квартире, какие ценности, кроме кошки, только закрываться вот так – не лучший, во всяком случае, способ их хранить, как раз и может навести на подозрения. Возьмут еще да и убьют в один прекрасный день… Далеко никуда не уходит, разве кого из знакомых проводит в последний путь; но и с похорон летит стремглав домой, будто опасность какую предотвратить. Так что не надо особо обижаться, если не пускает; она вон и собственного племянника, Йожи, сына ее младшего брата, и того подполковника, в холле перед дверью принимает – и летом, и зимой. Те уже давно усвоили, что дальше им тоже хода нет, и только посмеиваются; привыкли.
Составлялся довольно мрачноватый портрет, и мне только еще больше стало не по себе от этого рассказа. Как это можно вынести такое затворничество?.. И если уж кошку держать, почему же совсем не выпускать бедное животное?.. Там ведь у них огороженный палисадник. И я продолжала считать Эмеренц не вполне нормальной, пока не услышала от ее преданной обожательницы, вдовы одного лаборанта, Адельки, целую эпически обстоятельную историю. Оказывается, самая-самая первая кошка Эмеренц, ярая охотница, сильно поубавила когда-то число голубей у одного разводившего их жильца, который в войну переехал к ним в дом. И он взял и радикальнейшим образом это пресек. Когда Эмеренц стала объяснять, что кошки – не университетские профессора, слов красивых не понимают и даже сытые будут охотиться, такой уж, к сожалению, нрав у них, он без дальних разговоров, даже не попросив держать неугомонную охотницу дома, поймал ее и повесил прямо у хозяйки на двери. И еще форменную нотацию прочел Эмеренц, замершей по возвращении у окоченевшего трупа. Вынужден, мол, своими средствами положить конец покушениям на единственный гарантированный источник дохода и пропитания для семьи.
Молча вынула Эмеренц кошку из проволочной петли – он, душегуб, не веревкой, а проволокой удавил ее (ужасное зрелище – этот труп с разинутой пастью!) – и закопала в палисаднике; но, как на грех, прямо в свежей еще могиле г-на Слоки, которого не успели перезахоронить. Ее из-за этого даже в полицию вызывали, кошкодав донес; но, к счастью, замяли дело. Все эти меры не пошли, однако, голубятнику впрок. С Эмеренц ему так и не удалось разругаться по-настоящему, та его просто перестала замечать и по домовым, жилищным надобностям сносилась с ним через мастера-умельца, как через парламентера. Голубей же словно какая-то зловещая солидарность потянула за собой: один за другим стали дохнуть. Опять явилась полиция: теперешний подполковник, который навещает Эмеренц, тогда еще младший лейтенант. Владелец голубей обвинил ее, будто она их травит. Вскрытие, однако, этого не подтвердило, никакой отравы в желудках птиц не нашли. Районный ветврач установил, что гибнут они от какого-то неизвестного вируса, так что нечего зря беспокоить соседей и власти.
И тогда весь дом восстал против кошачьего палача. Муж и жена Бродаричи, самые уважаемые жильцы, подали в совет жалобу на то, что постоянное воркование не дает спать по утрам; умелец заявил, что голуби весь балкон ему загадили; инженерша – что у нее из-за них аллергия. Все жаждали серьезного наказания, настоящей кары за повешенную кошку. Но совет, к общему разочарованию, ограничился лишь строгим предупреждением голубятнику вместо того, чтобы обязать распустить свою стаю.