Мужчины все были хорошо одеты и красивы и совсем не похожи на здоровяков, с которыми отец работал на шахте. Они преувеличенно церемонно здоровались со мной, некоторые целовали мне руку, некоторые целовали в щеку. Я пыталась запомнить всех по именам: Клод (расстегнутая рубашка, густые волосы на груди), Себастьян (перманентная завивка), Джонатан (темные очки, как у Джона Леннона), Йохан (африканер, пурпурный жилет с узором “турецкие огурцы”), Кристоф (тоже африканер, без усов), Ханс (усы), Жак (лысый), Самсон (пахнет лосьоном для загара), Гордон (очень широкие лацканы), Ник (ковбойские сапоги) и Шейн (рыжий).
Виктор позвонил в колокольчик, и все двинулись к своим местам. Йохан пошел вокруг стола, наливая всем шампанского, а мне налил сидра в рюмочку, похожую на винный бокал для феи.
– Чуть-чуть. Не напивайся, ладно? – Его африканерский акцент звучал очень мягко, казалось, что Йохан не говорит, а напевает.
Трапеза из семи блюд заняла три часа, это был какой-то конвейер еды, и он двигался без остановки. Фаршированные половинки авокадо. Холодный свекольный суп. Салат “Цезарь”. Крабовые котлетки. Лимонный шербет. Курица, жаренная с картошкой и овощами четырех видов. Сырная тарелка и крем-брюле. Это был самый богатый пир в моей жизни, и каждый раз, когда я думала, что не вмещу очередной кусок, я просто ждала минут десять, после чего готова была двигаться дальше.
Разговор во время трапезы не умолкал, но мне не казалось, что я должна в нем участвовать. Я с удовольствием просто сидела и слушала, как он жужжит вокруг меня, как вырываются на свободу фразы на английском и африкаанс, как слова парят над головой, словно воздушные змеи на ветру.
– Какая гадость, что “Ол Блэкс”
[85] вышли в этом году на поле. Если бы “Спрингбокс” отстранили от международных соревнований, стало бы ясно, что положение дел меняется…
– У Джереми на днях были проблемы с полицией. Какая-то жалоба от одного из соседей. Вопрос моральных ценностей, вроде того…
– Я знал про цензуру, я просто не понимал, насколько все плохо. Зарубежная пресса пишет обо всем, что здесь творится, а мы глухи и слепы…
– Откуда у тебя этот рецепт? Крабовые котлетки просто божественны.
После того как последнее блюдо было съедено и убраны тарелки, мы перебрались в гостиную, столпились вокруг фортепиано и стали выкрикивать пожелания.
Виктор исполнил несколько каверов рождественских гимнов, а потом заявки пошли на более современные мелодии. Йохан попросил “Лолу” группы “Кинкс”, и я слушала, как они пели, пытаясь разобрать слова. Я ничего не понимала, кроме слова “Лола”, которое увлеченно распевала в припеве. В начале следующего куплета, когда я уже начала было подпевать с закрытым ртом, справа от меня раздался громкий звон, оконное стекло разлетелось на сотни мелких кинжалов.
Все закричали, нас осыпало дождем из осколков, но Йохан кричал громче всех – что-то большое и твердое ударило его в голову. Только что он стоял рядом со мной, положив руку мне на плечо, – и вот уже лежит на полу, схватившись за висок. Пока все, присев, отползали с линии огня, а Виктор пробирался к Йохану, я протянула руку к снаряду, упавшему на пол рядом со мной.
Это оказался кирпич с привязанной бумажкой. Кто-то большими печатными буквами написал на ней “Сдохните, уроды”. Вокруг меня снова загудели голоса – все обсуждали, что полицию вызывать бесполезно, и строили догадки насчет возможности второй атаки. Я сжимала в одной руке кирпич, в другой – ладонь Йохана. Я будто онемела. Я не знала, что и как говорить в мире, где ненавидят людей, где на них нападают за то, что они не того цвета, говорят не на том языке, поклоняются не тому богу и любят не как положено; в мире, где общепринятым языком была ненависть, и кирпичи – единственными словами.
37
Бьюти
4 января 1977 года
Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка
– Вот, я заварила тебе чай, как ты любишь. – Робин ставит передо мной на подставку дымящуюся кружку, и я улыбаюсь слабой, но благодарной улыбкой.
Я вернулась всего полчаса назад, и хотя Эдит велела Робин не приставать ко мне с расспросами, девочка не может сдержаться. Я никогда еще не видела такого любопытного ребенка со столь ненасытной жаждой знаний. И хотя я устала после долгого путешествия, мне не трудно отвечать на ее вопросы – я люблю говорить о Транскее и своей семье. Так я чувствую себя ближе к жизни, жить которой, боюсь, мне больше не суждено.
Подав мне чай, Робин садится рядом и проводит пальцем по шелковистой ткани моего платья. Пальцы Робин бледны на его темном фоне.
– Как прошло твое Рождество? – спрашивает она.
– Это было благословенное время, спасибо. Как хорошо повидать сыновей!
– Ты отдала им мою фотографию?
Я улыбаюсь и поднимаю кружку, чтобы сделать глоток чая. Я обещала этой девочке говорить только правду, но и не хочу задевать ее чувств, признаваясь, что не собиралась показывать ее подарок. Я держу фотографию в своей Библии, здесь ей лучше, чем в руках двух оставленных мальчиков, обиженных тем, что мать променяла их на белого ребенка.
От вопросов Робин меня избавляет то, что она неспособна долго ждать и тут же перескакивает на следующую мысль, посетившую ее.
– Йохана отправили в больницу, накладывать швы.
– Кто такой Йохан?
Девочка объясняет, что это друг Виктора и что он был ранен, когда кто-то швырнул кирпич в окно. Я спрашиваю себя, где была Эдит во время этого тяжкого испытания, – предполагалось, что она проведет праздники с девочкой, но, прежде чем я успеваю спросить, мысли Робин снова сменили направление.
– Эдит говорила – Силумко умер от болезни Тайсона? У моего папы тоже брали анализы на Тайсона.
– Это называется “пневмокониоз”, – исправляю я ее. – Он бывает, если вдыхать под землей породную пыль. Твой отец должен был регулярно проходить осмотр, потому что это обычная шахтерская болезнь. А черных шахтеров никогда не проверяли.
– Ты очень сильно грустишь? Скучаешь по Силумко?
– Да, мне очень его не хватает. – Это правда, хотя на самом деле все сложнее. Я обнаружила, к своему удивлению, что горе – процесс, который со временем становится тяжелее, а не легче.
В первые недели после смерти Мандлы и Силумко моя потеря была слишком велика, слишком сильна, чтобы принять ее целиком. В эти, самые первые дни я едва могла наметить свое горе, проследить его контуры, пытаясь свыкнуться с его громадностью. Я изучала его, как карту мира, на которой есть лишь наметки – границы, основные города, океаны и самые крупные реки; карта моей потери поначалу была размытой, бескрайней абстракцией, с которой мне предстояло свыкнуться. Лишь после того, как я изучила границы своего горя, я смогла двинуться дальше, в горы и долины, я поднималась на пики и преодолевала перевалы своего отчаяния. И когда я пересекла их – со вздохом облегчения, думая, что одолела тягчайшие, – тогда только сумела прийти к правде о потерях, к той части, о которой никто не предупреждает: горе – это обособленный город, выстроенный на вершине холма и окруженный каменными стенами. Это крепость, обитателем которой ты будешь до конца жизни, до конца жизни ты станешь ходить по улицам, ведущим в тупики. Хитрость в том, чтобы прекратить попытки сбежать и вместо этого постараться сделать эту крепость своим домом.