ТТ к изменам соратников и проискам врагов относился снисходительно, так как и сам верностью не отличался, легко сдавая ненужных союзников и отработанных сподвижников. Он вообще воспринимал литературу и жизнь как занятную многоходовую интригу, изначальная цель которой затерялась в многообразии борьбы. Зато Сухонин не скучал на пенсии и долго оставался бодр, азартно ввязываясь во всяческие схватки и заговоры, но особенно в свары вокруг несметной писательской собственности. Когда ТТ по случаю возглавил Литфонд, он приблизил к себе некоего Перезверева, мелкого хозяйственника, сочинявшего беспомощные стихи. Малограмотный до дремучести, он начинал свои отчеты на правлении словами: «Долаживаю, товарищи, о проделанной работе…» Мудрый Теодор Тимофеевич все верно рассчитал: он, членкор, будет царствовать, а завхоз вкалывать и приносить доход. Но Перезверев оказался не так прост, организовал заговор и сверг благодетеля. Началась война. Я к тому времени перебрался на ПМЖ в Переделкино и тоже волей-неволей оказался втянут в борьбу с самозванцем, растянувшуюся на годы, ибо в наших судах можно, конечно, добиться справедливости, если ты научился печатать на цветном принтере настоящие деньги.
Как-то незаметно мы стали с Сухониным соратниками и почти друзьями. Он мне позванивал, причем всегда утром, когда я, если накануне не напился, обычно сидел за письменным столом, истязая дряблое вымя вдохновения. Мне страшно не нравилась эта его привычка, я просил не беспокоить меня до обеда, так как любой разговор выбивал меня из рабочего состояния. Он извинялся, обещал исправиться, но в следующий раз вновь выходил на связь чуть свет, всегда начиная разговор одной и той же фразой, которую произносил со своим знаменитым придыханием:
– Георгий Михайлович, у меня оч-чень тревожные предчувствия!
– Из-за чего же?
– Вы заметили, как странно улыбался Василий Иванович?
– Какой еще Василий Иванович?
– Ну как же! Заместитель председателя Верховного суда.
– Разве он улыбался?
– Ну, конечно, когда слушал нашего адвоката.
– Может, это как раз хорошо?
– Улыбающийся судья? Не смешите! Наше дело – табак. Видимо, ему был звонок от Снуркова. Надо прорываться к Путину!
Однажды ТТ снова позвонил утром с «тревожными предчувствиями», а мне как раз с похмелья не работалось, мы разговорились, и я зачем-то спросил:
– Теодор Тимофеевич, дело прошлое, за что вы меня тогда так невзлюбили?
– Ах, вы про это… Видите ли, милостивый государь, – помявшись, ответил он, – Торможенко уверил меня, что вы, батенька, еврей.
– Да ну!
– Да-с. Но когда вы отпустили бороду, я сразу понял, что ошибался. Только было уже поздно.
– Теодор Тимофеевич, между прочим, племенная неприязнь у русской интеллигенции всегда считалась неприличной.
– Я бы, батенька, выразился мягче: племенная бдительность. Так вот, из-за утраты этой бдительности настоящей русской интеллигенции почти уже не осталось. А скоро и вовсе не будет…
Сухонин резко сдал после смерти любимой жены, которую увел когда-то у приятеля-еврея, впоследствии эмигрировавшего. Она воспринимала всю эту борьбу всерьез, страдала, сидела на всех судебных заседаниях и надорвала сердце, изнывая от рутины продажной несправедливости. Потеряв верную подругу, ТТ стал часто болеть и тихо скончался в академической клинике на Ленинском проспекте. Я был в ту пору за границей и на похороны не попал.
79. Человек с чистыми руками
В КГБ живут красиво:
Льготных радостей не счесть.
Девушкам предъявишь ксиву –
Отдают немедля честь!
А.
Но тогда, 5 октября 1983 года, я вышел из кабинета первого секретаря, жалкий и оглушенный жестокой карой. Видя мое плачевное состояние, очередь повеселела: если человек в отчаянии покидает кабинет начальника, значит, ему отказано в просьбе, допустим, об улучшении жилищных условий, следовательно, объем распределяемых материальных благ не уменьшился, а количество соискателей убавилось. Эрго, шансы следующего просителя возрастают. Простая советская логика.
Не помню, как я добрел до парткома. Арина встретила меня улыбкой.
– Ну, ты как после вчерашнего?
– Нормально.
– Поговорил с ТТ?
– Поговорил… У себя? – Я кивнул на «альков».
– Да, но не один.
– А кто там еще?
– Лялин. Прибежал: «Очень важный разговор, никого не пускать!» Потом еще и Бутов подтянулся. Секретничают.
– Подожду. Слушай, Арин, вот скажи мне: у тебя было так, чтобы человек, которого ты похоронил, потом с тобой еще и разговаривал?
– Во сне?
– Наяву.
– С того света, что ли?
– Ну, можно и так сказать.
– Было. Бабушка мне несколько раз после похорон мерещилась, и мы с ней подолгу разговаривали…
– О чем?
– О разном… Как тесто ставить, чтобы пироги были пышные, как щи с почеревкой варить, как мужа в койке ублажать, чтобы на сторону не бегал. Такое советовала, я даже повторить тебе не могу…
– Бабушка? Врешь!
– Почему? Она тоже молодой была…
– Так чего же ты бабушкиными советами не воспользовалась?
– Дура потому что! – засмеялась Арина. – Боялась мужа испортить. А теперь не боюсь.
– Помирились, что ли?
– Ага. Представляешь, звонит Ленка и говорит, что едет к нам с ночевкой. Ник, сволочь, от радости аж подпрыгнул…
Из «алькова» выбежал Лялин, он был в темно-синем блейзере с золотыми пуговицами и песочного цвета брюках. Высокий воротник расстегнутой белоснежной сорочки подпирал выбритые щеки. Ровные волосы отливали свежей лиловой чернью. Увидев меня, парторг закатил глаза и громко запел: «Ты клятве измени-ил, вассал мой вероло-омный, и голову твою я палачу отда-а-ам!»
Приблизившись, Папикян приобнял меня и зашептал на ухо:
– Иду на самый верх нагоняй получать. Из-за тебя, злодей! Погубил ты себя, дурачок, погубил! – Он отпрянул, хлопнул меня по плечу и вынесся из парткома.
Николай Геворгиевич умер раньше всех участников того скандала. В перестройку он коротко сошелся со знаменитым академиком Чилихиным, которого, несмотря на мутную биографию, все считали отчего-то совестью русской интеллигенции, а Раиса Горбачева просто обожала. Академик и парторг затеяли Фонд общечеловеческих ценностей, получив этаж напротив Кремля и щедрое финансирование умиравшего государства. Лялин разъезжал на черной «Волге» с личным шофером и намекал, что консультирует по гуманитарным вопросам членов Политбюро. Он все время куда-то спешил, словно чуял близость конца, в Москве бывал пролетом, торопясь из одной загранкомандировки в другую. За ним неизменно семенил, неся портфель, помощник, потертый хмырь с выжидающей улыбкой. При каждой встрече в том же Доме литераторов Лялин обнимал меня и скороговоркой убеждал: