– Эра Емельяновна, не надо… – послышался мой замерзающий, жалобный голос. – Это я… Цензор просто засомневался, а я поправил…
– Как у вас рука поднялась, молокосос! – вскочил ТТ.
– Безобразие! Мои стихи Арагон переводил! А ты кто такой? – Метелина швырнула на стол справочник. – Тео, вообрази, у меня там было: «улечу, словно птица, в дали вольного мира»… Чувствуешь звукопись?
– Еще бы! – энергично закивал Сухонин.
– А что сделал этот поганец! Только посмотри! – Эра подсунула ему газету с подчеркнутыми строчками. – Чудовищно!
– Вижу! Кошмар: «в дали горнего мира»…
– При чем тут «горний мир»? Я пока еще подыхать не собираюсь. Слышите, вы, литературный вредитель! – отнеслась она ко мне. – Где моя звукопись, куда вы ее дели, куда? Я же над этой аллитерацией две ночи билась!
– Непростительно, юноша! – со своим знаменитым придыханием вскричал ТТ. – Георгий Михайлович, вы совсем не разбираетесь в стихах, да?
– Кажется, да… – скорбно согласился я, следуя указаниям Шуваева.
– А как же вы руководите писательской газетой?
– Видимо, так же, как и комиссией… – хмыкнула Метелина. – Тео, ты летишь в Варну?
– Не уверен, после вчерашнего парткома по вине вот этого субчика я теперь вообще ничего не знаю и не понимаю…
– Плюнь, Тео, здоровье дороже! Юра себя тоже не берег, и вот что с ним вышло. – Она направилась к двери, но на пороге оглянулась. – Тео, нам надо беречь друг друга. Мне кажется, Егор все понял и теперь исправится. Так ведь, зверь? Это больше не повторится?
– Никогда! – искренне пообещал я.
– Прощаю. Пока, девушки! – Она махнула рукой вдовам и вышла.
Женщины в ответ синхронно кивнули. Проводив взглядом Метелину, ТТ тяжело помолчал, потом повернулся ко мне:
– Эра Емельяновна к вам слишком добра. Но вы думаете, это все? Не-ет! – Раздувая ноздри, он хрястнул по свежему номеру «Стописа», оставленному на столе соратницей Андропова.
Вдовы, сидевшие неподвижно, как восковые фигуры, от неожиданности вздрогнули.
– Ну-с, милостивый государь, а вот это глумление как вы объясните двум несчастным женщинам, потерявшим самое дорогое? Как будете извиняться за это поношение усопшего?
– Какое поношение? – пробормотал я, чуя, как леденеет пах и превращается в сосульку то, чем пренебрегла вчера Лета Гаврилова.
– А вот какое! – ТТ развернул газету и ткнул пальцем в некролог Кольского, обведенный черной рамкой. – Это у нас что?
– Слово прощания.
– Даже так? Ай-ай-ай! А это? – Он постучал согнутым пальцем по рубрике «Наши юбиляры» на соседней полосе.
– Это… это… – Я почти потерял сознание, предчувствуя невозможное. – Это поздравления…
– Вот именно: здоровья, долгих лет жизни и творческих свершений. Так?
– Так…
– Вы идиот?
– Нет.
– Значит, в самом деле вредитель!
– Не может быть! – Я увидел среди тех, кому желали здоровья и долголетия, отчеркнутую красным фамилию Кольского. – «Ну да, он же умер, не дожив нескольких дней до дня рождения. Ну, Толя, ну, сука, ведь просил же проверить!..»
– Что вы там бормочете?! Отвечайте, как это могло произойти?
– Это… случайное… совпадение…
– Не-ет, далеко не случайное! Это закономерный результат наплевательского отношения к делу, злоупотребления алкоголем в рабочее время и дикого, беспримерного разгильдяйства.
– Понимаете, Теодор Тимофеевич, – залепетал я, оправдываясь, – юбиляры были набраны еще до того… как пришла… печальная весть… А когда заверстывали гранки из загона, «свежая голова» забыла вычеркнуть…
– Бросьте вы тут эту типографскую тарабарщину! Не надо сваливать с больной головы на свежую! Торможенко у меня уже был и рассказал, как это случилось. Напомню, если забыли, милостивый государь: за газету отвечаете вы персонально. И обязаны были проследить лично! Или я ошибаюсь?!
– Нет, Теодор Тимофеевич, не ошибаетесь.
– Тогда жду объяснений!
– Я виноват, я очень виноват, но понимаете, неделя была сумасшедшая – похороны, переверстка, персональное дело Ковригина. Я был председателем комиссии…
– Председателем вы оказались таким же, как и редактором газеты. Надеюсь, моя мысль понятна? Темное пятно двурушничества надолго, если не навсегда, останется на вашей биографии.
– Но ведь…
– Молчать! Не спорить! Боюсь, нам трудно будет впредь работать вместе. Я бы уволил вас немедленно, но редактора многотиражки у нас утверждает партком. – ТТ развел руками и повернулся к испуганным вдовам. – А наш добрейший Владимир Иванович отчего-то питает к вам, мистер Полуяков, странную слабость, хотя по совести гнать вас надо в шею!
– Теодор, не надо, – слабым голосом попросила старшая вдова. – Мальчик очень хорошо сказал на панихиде. Он ошибся. Бывает.
– Быва-ает… – как эхо, подхватила младшая.
– Ах, какие вы все сегодня добрые! А вот я в ЦК пойду, на ковер! – Он резко повернулся ко мне. – Благодарите, растяпа, этих великодушных женщин! Вам сегодня дважды повезло. Идите, мне тяжело вас даже видеть… Стыдно, молодой человек, перед ушедшим героем стыдно! – Он ткнул жирным перстом в газетную фотографию Кольского.
Я невольно проследил взглядом движение пальца и ощутил в теле гнусную предобморочную невесомость, мертвый сквозняк тронул мой бедный лоб. Только теперь, всмотревшись в снимок, я понял, наконец, с кем разговаривал позавчера ночью под лестницей в Переделкино. Наверное, именно так люди сходят с ума. Повернувшись, я побрел к двери.
– Вы ничего не забыли? – вдогонку грозно спросил Сухонин.
– Я?.. – Мне с трудом удалось остановиться и обернуться.
– Да – вы! Если бы в вас оставалась хотя бы йота порядочности, вы бы извинились перед несчастными женщинами!
– Простите, пожалуйста…
– Ну, хоть на это вы еще способны! – ТТ посмотрел на меня с каким-то мстительным удовлетворением. – А наш разговор про улучшение жилищных условий забудьте навсегда. Ясно?
– Ясно, Теодор Тимофеевич…
– Идите!
Сухонин умер в 2015-м, надолго пережив свое былое могущество и оставшись всего-навсего рядовым членкором Академии наук, что, впрочем, тоже немало. Вошедшие в силу либералы системно мстили ему за тщетную попытку русифицировать Московскую писательскую организацию, делая вид, будто ТТ никогда не было в литературном пространстве. Отвернулись от Сухонина и многие соратники, не забыв обиды, уклоны и вынужденные компромиссы, слишком похожие на подставы. Толя Торможенко написал о своем учителе гнусную статью, обозвав его «лукавой химерой русского дела». Все они не понимали или не желали понять, что человек, поднятый на ветреные высоты власти, неизбежно превращается во флюгер, покорный любым политическим веяниям, и свою принципиальность он порой может выразить лишь с помощью жалобного скрипа при вынужденных разворотах и коловращениях.