В растерзанной рубашке, растрёпанная, босая, вся в синяках и царапинах, она стояла в дверном проёме и... боялась открыть глаза. Она боялась увидеть родителей своих — неживых. Она знала уже, слышала, что накануне творилось за дверью, и понимала, что их больше нет, но увидеть это, убедиться в этом, хотя бы и оставалась хоть малая надежда на ошибку, у неё не находилось сил. Слишком слабое было её юное сердце — не готовое к таким испытаниям.
Так, с закрытыми глазами, Марийка и прошла мимо родителей своих. Она шла и плакала. Ах как было жаль отца и мать, и ах как, о Господи!., как было жаль себя, несчастную, униженную, раздавленную... уже сироту...
Что было ей делать со всем этим — с болью, кровью, холодом, сковывающим душу, со смертью и с бесчестием?
Но она, маленькая птичка, кажется, знала уже, как ей быть.
Пока через горницу шла, Марийка тихо, но с некой внутренней силой, с решимостью — с духом собравшись, сама себе говорила... простые говорила слова, в которых не столько утешение искала, сколько опору, ибо опереться ей сейчас как будто было не на что; только на слова:
— Уйду я, сиротинка, в лес. И лягу, одинокая, в сугроб! Кушайте меня, лютые волки. Ешьте меня, хитрые лисицы. Мрачные вороны, поклёвывайте меня...
Смятенные ею правили мысли, горячка сжигала разум.
Перед выходом в сенцы накинула шубку. Но, подумав, сняла.
— Шубка-то мне больше и не нужна.
Вышла на крыльцо, зябко повела плечами. Сумрачно было, тихо. Оловянный снег, свинцовое небо. Темнело рано — как будто много раньше обычного. Тёмные пришли времена...
Шла Марийка по снегу босиком и как будто не чувствовала холода — наверное, оттого, что горела страшными видениями её голова и обидой, болью, бедой неизбывной пылало сердце.
— Уйду я, сиротинка, в лес. И лягу, одинокая, в сугроб!..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Сватал невесту, да высватал смерть
Смела была дружина у Тура, в деле воинском — с отчаянной храбростью, с выдумкой и куражом. Но никому из дружины не доставало смелости принести господину своему и брату эту чёрную весть — о беде, случившейся в селе Рабовичи, о разграблении церкви, об убийстве отца Никодима и его жены, об исчезновении дочери их Марийки. Люди из села ещё ночью пришли — с жалобой и плачем. На Туровом городище их выслушали и велели пока молчать. Сами же решали, как с такой новостью быть. И творили молитву. Но в какие одежды беду ни ряди, какими словесами ни называй, она бедой остаётся. Хочешь — мёдом её полей; всё равно будет горька. Полна скорбей и напастей земная жизнь.
И пришли к Туру двое — лучшие из лучших — Певень и Волк...
Добрый и великодушный читатель, прощающий нам некоторые огрехи в сей повести, уже, конечно, догадался, что Тур — не кто иной, как Радим Ланецкий, добрый и честного сердца шляхтич. Но мы здесь из того большой тайны и не делали, не задавались целью набросить тенёта на яркий свет свечи и... спрятать очевидное. Следует, однако, тут заметить, что это мы с любезным читателем такие проницательные, что давно догадались, кто скрывал лик свой под дивным турьим шлемом, а ни Марийка, юная дева, ни даже отец Никодим, человек многоопытный и искушённый заглядывать в сердца, ни жена его, любящая мать и как всякая мать видевшая много больше внутренним взором, нежели очами... нет, у них и в мыслях не было заподозрить, что славный Тур, безраздельный властелин здешних мест, о коем знали уже и ревновали и поветовый маршалок, и великий князь, и король польский, и от деяний коего голова болела у шведского короля, а у русского царя удивлённо взлетали брови... что славный Тур этот и Радим — один человек. Быть может, и мы молчали бы о том дальше, но в час чёрной беды, навалившейся на могучего Тура, на гордого Радима, считаем такое лукавство делом не весьма достойным и приоткроем завесу, чтобы яснее было видно то самое лучшее и светлое, чем наделил этого человека Господь.
Скажем попутно, что и человек, носивший на людях маску волка, был известный нам Волчий Бог, или Иоганн фон Волкенбоген, старший друг и во многом наставник Радима и весьма опытный лекарь. С того времени, как Волкенбоген, заскучавший от размеренной жизни в имении Ланецких, «подался в большие города», судьба его была не менее причудлива, чем до знакомства с Ланецкими. У него была практика в Вильне, где он пользовал не только простых горожан, но и влиятельных купцов, ксёндзов, уважаемых ратманов и даже сиятельных графов, и потому завёл весьма полезные связи и преуспевал, ибо уже водились у него деньжата. Другой бы лекарь на его месте не только преуспевал, но и процветал бы — два-три дома купил бы и стяжал в кубышки серебро и злато, так и жил бы до старости в чести и довольстве, в сытости, покое и тепле, нажил бы себе большой тугой живот, на коем и блох давить можно. Но Волкенбоген наш, отличавшийся духом мятущимся, непостоянным, раб своего вздорного характера, слуга горячей натуры, мечтал о жизни яркой, полной волнующих событий и впечатлений, и потому, оставив тихую, налаженную жизнь, вернулся в Ригу, откуда много лет назад бежал: прослышал он, что шведский генерал Адам Левенгаупт собирает в Риге обоз для короля и требуются ему лекари, и будто генерал жалованье выдаёт достойное, которого хватит и на еду с питьём, и на серебряные застёжки, и на дорогое полотняное бельё, и на штаны с позументами, и Волкенбоген, ничтоже сумняшеся, бросил всё в Вильне и отправился на север, к генералу... В сражении при деревне Лесной он был ранен, хотя и не тяжело, но вынужден был залечь в лесу, и отлёживался, пока Туровы люди случайно не наткнулись на него. На счастье, это оказались мужики, хорошо знавшие его как Волчьего Бога и вовремя узнавшие в нём бывшего панского наставника и лекаря, иначе не миновать бы доброму Волкенбогену беды, ибо мундир на нём был шведский, а шведов в литовских краях очень не любили.
А кто был Певень, кроме того, что звался он Певнем и всем сердцем был предан Туру и благородному делу его и готов был денно и нощно ему услужить, мы и сами не знаем. Только знаем, что добрый он был человек, много лиха претерпевший, незаслуженно страдавший и всей душой стремившийся к справедливости.
Но мы отвлеклись.
...Лучшие из лучших — Волчий Бог и Певень — брату, другу и господину своему Туру чёрную весть принесли. Язык не поворачивался у Певня. Волчий Бог говорил. Дрожало у Певня храброе сердце, когда он увидел, как Тур изменился в лице — стало серое у Радима лицо, и закрылись ясные очи, и сомкнулись крепко губы. Слова Тур не сказал, нацепил пояс с саблей, надел шлем. Волчий Бог велел седлать коней.
Когда проезжали мимо церкви, направляясь к дому священника, увидели: толпились какие-то люди во дворе. Несколько старушек стояли на крыльце и заглядывали в сени, а через открытую дверь и далее — в дом. Но не входили. Голосили тихонько, подвывали от страха и крестились, крестились.
Едва Тур со своими людьми показался у ворот, всех сельчан будто ветром унесло...
В доме отца Никодима царило полное разорение. Дом уже выстудило, и в комнатах был такой же лютый холод, как и снаружи; стены, печи, раскрытые сундуки и ларцы, разбросанные одежды, опрокинутые табуреты и стулья, тела священника и его жены, кровь на дощатом полу... всё было покрыто инеем. А Марийки Тур не нашёл — ни в келейке её, ни в доме вообще. Люди его обыскали все комнаты, заглянули даже на чердак в надежде, что Марийка где-то спряталась. Нет, не было в доме Марийки.