Когда мы подслушиваем эти внешне тривиальные обмены мнениями между евреями и поляками с расстояния в полвека, мы замечаем повторы по содержанию и догадываемся, что диалогов по такой же схеме было гораздо больше. Однако процитируем ли мы три таких свидетельства, или хоть тридцать три, всё равно перед нами лишь ограниченное число конкретных событий, примеров, а не систематических данных. Чтобы справиться с этой недостаточностью эмпирического материала, чтобы иметь возможность делать обобщения о том, что происходило в целом, мы должны рассмотреть ход описанных событий (в данном случае — разговоров), установить, каково было их значение. Для этой цели следует, когда есть данные, подробно описать совершённое преступление в целом, а при этом, так сказать, прочесть мысли людей — что оказывается возможным, поскольку записи разговоров сохранились.
Приведенные фрагменты разговоров поражают нас заложенной в них в качестве исходного пункта инверсией основных ценностей, регулирующих жизнь человеческих сообществ. Говоря точнее: содержание высказывания, адресованного еврейскому собеседнику (неизменный сам по себе, несмотря на то что мы стали свидетелями трех совершенно разных сцен), — а именно, что он должен добровольно отдать свое имущество поляку, — полностью противоречит принятому в норме представлению о том, что такое частная собственность и в чем состоит соседская взаимопомощь. Перед тем как прислушаться к этим разговорам, можно предположить, что местные жители считают право частной собственности вечной и нерушимой основой, подлежащей временной отмене лишь в одном-единственном случае. Только когда членов сообщества постигало внезапное бедствие (наводнение, пожар, эпидемия, землетрясение и т. д.), согражданин обязан был «добровольно» отдать другому лицу то, что ему принадлежит. Такой жест, в свою очередь, утверждал обязанность соседской взаимопомощи на случай, если бы сегодняшнему дарителю грозило в будущем нежданное несчастье.
Итак, что значит, когда трое совершенно чужих друг для друга людей, в трех совершенно разных ситуациях вдруг высказывают одну и ту же, совершенно нетипичную интерпретацию принципов, играющих основополагающую роль в человеческом общежитии? (Разумеется, высказываний такого рода можно было бы привести гораздо больше, так как еврейские собеседники обратили на них внимание — из-за поразительного содержания — и цитируют их в своих воспоминаниях)
[122]. Маловероятно, чтобы такое совпадение мыслей, переворачивающих с ног на голову значение принципов частной собственности и соседской взаимопомощи в отношении евреев, было простой случайностью. Поскольку действие норм и ценностей в общественной жизни должно быть до известной степени гармоничным, то принцип, принятый как данность, регулирующий общую жизнь в одном из сегментов общественного организма, не может быть вот так просто отброшен в каком-нибудь другом сегменте: это вызвало бы когнитивный диссонанс, как называется такое явление в социальной психологии.
Так что следует полагать, что эти поразительные высказывания — не собственное изобретение каждого из цитированных лиц в отдельности, но симптом общего явления, а именно смены норм, определяющих принятые правила поведения в отношении евреев. Если воспользоваться выражением Эммануэля Рингельблюма, можно было бы сказать, что жители польских сел и местечек перестали считать евреев за людей и начали относиться к ним как к «покойникам в отпуске»
[123].
Об одной разновидности патриотической позиции
Неизмеримо важно найти для явления грабежа евреев такое название, которое передавало бы суть происшедшего — что это была именно общественная практика, а не криминальные выходки лиц с отклонениями, выходцев с социального дна. Ведь в том, что грабеж еврейской собственности был явлением широко распространенным и опирающимся на социальные нормы, мы убеждаемся из анализа сообщений, сохранившихся в документах эпохи. Свидетельства, говорящие о новом содержании социальных ожиданий, мы находим не только в разговорах на частные темы, но и в высказываниях, где формулируются институциональные оценки, касающиеся межгрупповых отношений.
Так, например, в раннем подпольном отчете, отосланном из страны польскому правительству в изгнании в Лондоне, говорится, что евреи в условиях оккупации неохотно реагируют на предложения соседей-католиков, готовых взять у них какое-либо их имущество, несмотря на то что в итоге ведь всё это будет захвачено немцами
[124]. Автор подпольного доклада здесь предполагает, что, не соглашаясь на обирание соседями, евреи каким-то образом предпочитают немцев полякам. В таком свете упорный еврей, не желающий отдать обувь знакомому поляку, представляется нам не только как некто несимпатичный, но отчасти и как лицо без патриотических чувств.
И напротив, распоряжение оккупантов об «аризации» еврейских предприятий и домов встретило благосклонный прием у польских юристов. Они принимали на себя управление еврейской собственностью (что открывало возможность быстрого обогащения) с чувством, что таким образом они выполняют патриотический долг защиты польского имущества от притязаний немцев. Только «Информационный бюллетень» — печатный орган, нетипичный для нелегальной прессы лондонского лагеря, поскольку в нем не печатались антисемитские статьи, — в номере от 19 июля 1940 г. предостерегал корпорации юристов от компрометации, грозящей лицам, участвующим в этом предприятии, спонсируемом оккупантами
[125].