Зал грянул аплодисментами.
Луначарский встал, обнял и расцеловал Маяковского. Затем поднял обе руки вверх:
– Сдаюсь! Но организационно, а не идейно!
Пьесу приняли к постановке».
Через пару месяцев (19 марта 1930 года) «Правда» всё-таки написала:
«Трудно сказать, можно ли ставить на сцене этот психологический трактат в стихах. Может быть, лучше всего его просто читать со сцены… Однако Мейерхольд поставил "Командарм 2" как пьесу».
Другие заботы
11 января 1929 года газета «Комсомольская правда» опубликовала очередное стихотворение Маяковского «Лозунги к комсомольской перекличке. Готовься! Целься!». Поэт опять призывал молодёжь готовиться к сражениям:
«На классовом фронте / ширятся стычки, —
враг наступает, / и скрыто / и голо.
Комсомолия, / готовься к перекличке
боевой / готовности / комсомола.
Обыватель / вылазит / из норы кротовой,
готовится / махровой розой расцвесть.
Товарищи, / а вы / к отпору готовы?
Отвечай, комсомолец: / “ Готово! / Есть!”»
В том же январе журнал «Молодая гвардия» опубликовал стихотворение Маяковского «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви», в котором, казалось, речь должна была идти только о лирике:
«Любовь / не в том, / чтоб кипеть крутей,
не в том, / что жгут угольями,
а в том, / что встаёт за горами грудей
над / волосами-джунглями».
Но и тут не были забыты грядущие сражения – ведь даже звёзды на небе, по мнению поэта, «блестели» для того…
«Чтоб подымать, / и вести, / и влечь,
которые глазом ослабли.
Чтоб вражьи / головы / спиливать с плеч
хвостатой / сияющей саблей».
Публикация этого «Письма» вызвало новый взрыв негодования Лили Брик. Ещё бы, ведь впервые за много лет поэт напечатал стихи, посвящённые не ей, а совсем другой женщине – той самой, которой Владимир Владимирович писал:
«Что о себе? Мы (твой фатерман и я) написали новую пьесу».
«Фатерманом» тогда называли знаменитую на весь мир авторучку французской фирмы Льюиса Эдсона Ватермана, а «твоим» он был потому, что его подарила поэту Татьяна Яковлева.
Продолжим прерванное нами письмо Маяковского о «новой пьесе»:
«Читали её Мейерхольду. Писали по 20 суточных часов без питей и ед. Голова у меня от такой работы вспухла (даже кепка не налазит). Сам ещё выценить не могу, как вышло, а прочих мнений не шлю во избежание упрёков в рекламе и из гипертрофированного чувства природной скромности (кажется, всё-таки себя расхвалил?).
Ничего. Заслуживаю. Работаю, как бык, наклонив морду с красными глазами над письменным столом. Даже глаза сдали – и я в очках! Кладу ещё какую-то холодную дрянь на глаза. Ничего. До тебя пройдёт. Работать можно и в очках. А глаза мне всё равно до тебя не нужны, потому что кроме как на тебя мне смотреть не на кого. А ещё горы и тундры работы…»
А вот отрывок из письма в Пензу (матери), в котором Татьяна говорит о своём отношении к Маяковскому:
«Если я когда-нибудь хорошо относилась к моим "поклонникам", то это к нему, в большей доле из-за его таланта, но в ещё большей степени из-за изумительного и буквально трогательного ко мне отношения. В смысле внимания и заботливости (даже для меня, избалованной) он совершенно изумителен».
Маяковский на несколько дней съездил в Харьков, где 14 января состоялось два его выступления. Сначала в местном клубе ГПУ (в 6 часов вечера) читались отрывки из «Клопа», а затем в драматическом театре (в 9 часов вечера) делался доклад «Левей Лефа». Местная газета «Пролетарий» на следующий день написала:
«Этот новый лозунг требует пояснений…
Леф в таком виде, в каком он был до сих пор, не мог отвечать задачам сегодняшнего дня! Усиливающееся наступление на классового врага, социалистическое строительство, задачи укрепления обороны страны – всё это требует непосредственной связи писателя с массами для совместной революционной борьбы. Одной их форм этой связи служит работа писателя в газете…
В этом смысл ухода Маяковского из Лефа».
Один из харьковчан, А.Полторацкий, присутствовавший на выступлении поэта в драмтеатре, потом вспоминал:
«Всегда весёлый и уверенный, в этот раз он почему-то волновался. Видно было, что выступление стоило ему большого усилия воли. Но больше всего меня поразила одна мелочь: кто-то из публики крикнул Маяковскому "Громче!" Эта невинная реплика убийственно подействовала на Владимира Владимировича: он вздрогнул, как будто чего-то испугался, потом попытался пошутить: "Ну, если уж мне надо громче, то это вы, товарищи, зазнались"».
Между тем вздрагивать и пугаться было от чего. Павел Лавут пишет:
«Внезапно Маяковский предложил отменить все последующие вечера – сдал голос.
С трудом удалось уговорить его выступить завтра днём в Оперном театре – ведь соберётся не менее полутора тысяч студентов».
Утром следующего дня всё тот же Полторацкий навестил поэта «на верхнем этаже отеля "Червонный"»:
«Разговор шёл главным образом о роспуске "Лефа"…
Звонит телефон. Владимир Владимирович долго разговаривает. Из его слов можно понять, что он говорит с врачом. Тот сказал ему что-то чрезвычайно серьёзное. Владимир Владимирович отходит от телефона совсем другим человеком. Он вконец встревожен…
– Что же это будет? – спрашивает он. – Ещё три выступления.
Потом подходит к зеркалу, смотрит себе в гортань. Просит меня посмотреть, и действительно, горло у него покраснело, гланды распухли.
– Врач говорит, что мне нужно было лет двадцать тому назад "поставить себе голос", как делают актёры. А теперь уже поздно. Что же будет?»
Выступление в оперном театре всё же состоялось. Но лекции в Полтаве, Кременчуге, Николаеве и снова в Харькове были отменены. Маяковский вернулся в Москву.
После Харькова
Софья Касьяновна Вишневецкая (в то время жена поэта Николая Адуева) писала тогда что-то вроде воспоминаний о поэтах той поры и в первую очередь об Илье Сельвинском (она называла его Сильвой), которому в ЦК предложили…
«…выступить и выбрать второго поэта, с которым ему приятно было бы читать. Он поставил условием, чтобы вторым был Маяковский. У них сейчас период откровенной борьбы, начавшейся с того, что Маяковский, почуяв в Сильве настоящую большую самостоятельную силу, изменил прежнюю ласковую тактику и стал публично дискредитировать его вплоть до заявлений о том, что после “Пушторга” Сельвинский его классовый враг.