Нарочно себя накручивал, потому что злиться и ненавидеть оказалось гораздо легче, чем тосковать. Глупо продолжать любить то, чего никогда не вернешь, нет никакой надежды. Слишком больно. Одному человеку так много боли нельзя, она в него просто не поместится, разорвет на мелкие, неопрятные кровавые куски. Ничего не может быть хуже; впрочем, враки, хуже может быть вообще все. Каждый мой день, каждый шаг, каждый вдох, каждый глоток воды будет хуже самой мучительной смерти. Потому что я больше не знаю себя, зато знаю, что со мной сделали: разлучили с самим собой, выкинули из собственной жизни, не оставив не то что надежды на возвращение, но даже желания эту надежду иметь.
Не надо мне больше жить, – думал Альгис. – Просто не надо, и все. Это единственный способ их победить, хотя бы сохранить остатки достоинства: отказаться терпеть придуманную для меня пытку. Когда ничего нельзя сделать, кое-что все-таки сделать можно: развернуться и уйти с гордо поднятой головой.
Никогда не боялся смерти, то есть, самого факта ухода из жизни, исчезновения, прекращения, пустоты. Но при мысли о том, что смерть делает с человеческим телом, в какую негодную дрянь его превращает, неизменно холодел. Не хотел иметь к этому никакого отношения, хоть и не представлял, как избежать общей судьбы всех белковых организмов. Думал порой, что оказаться в эпицентре взрыва, в доме, на который упала бомба, на худой конец, просто рядом с каким-нибудь террористом-самоубийцей – самая лучшая судьба. Аккуратная, чистая смерть, практически огненное вознесение. Точно, оно и есть. И теперь Альгис лежал в темноте на полу, обессиленный, истощенный не столько голодом, сколько многодневной бессонницей и мечтал о взрыве, совершенно всерьез горевал, что такого конца ему не светит. Вряд ли для моего удовольствия вдруг любезно развяжут мировую войну и начнут ее с бомбардировки отдельно взятого дома на улице Тауро. А жаль, было бы здорово. Бабах! – и конец всему миру сразу, ради меня одного.
Ладно, – сказал себе Альгис, – ладно, договорились. Если все против меня – не просто весь мир, а обе реальности сразу – я знаю, что делать. Пошли все к черту. Умру, как самурай. Во-первых, это красиво. А во-вторых, так вызывающе глупо, что от этого еще красивей.
Тони, снова Тони и я
Тони идет по городу. То есть вот прямо сейчас – просто по берегу моря, по бескрайнему длинному пляжу, по самой кромке воды, где песок такой плотный, что ноги в него совсем не проваливаются, и можно идти почти так же быстро, как по обычному тротуару. Тони почему-то кажется, чем быстрей он будет сейчас идти, тем лучше, а если кажется, так оно и есть, в любой игре, правила которой знаешь только ты сам, да и то не все, а лишь те, которые успел придумать, как скажешь, так и будет, как решишь, так и станет – навсегда, до новой игры.
Что касается города, он, несомненно, тоже здесь есть – судя по тому, что далеко наверху, над крутым, заросшим деревьями склоном, горят яркие городские огни, сияет разноцветная неоновая реклама, латинница и кириллица вперемешку, хрен знает что, ни черта не понятно, но пока и не надо, лишь бы идти, там разберемся. Или не разберемся, по обстоятельствам. Знать, где именно находишься, совершенно необязательно, хотя все-таки хочется. Человеческий ум пытлив, – насмешливо думает Тони Куртейн, поднимаясь по винтовой лестнице на самый верх своего маяка, в световую камеру, где установлен невидимый фонарь.
На самом деле, конечно, нет никакой нужды в винтовой лестнице, световой камере и, тем более, фонаре, потому что у нас тут все-таки не обычный береговой маяк, указывающий путь кораблям, с нашим маяком все сложнее и одновременно гораздо проще: сам Смотритель и есть фонарь, а любое место, где его никто не побеспокоит, становится маяком. То есть, теоретически, можно сидеть вообще где угодно, хоть на чердаке, хоть в погребе, да хоть в собственной кладовой от домочадцев запереться, но все-таки лучше специальное служебное помещение, в идеале – отдельный просторный дом с окнами на все стороны света, множеством коридоров и разных комнат, чтобы не заскучать. Собственно, именно такой дом и находился в распоряжении маячных Смотрителей последние полторы сотни лет, но Тони Куртейн – выдающийся в своем роде романтик, и вполне обычный двухэтажный дом постройки второй половины позапрошлого века, обставленный в соответствии со скромными вкусами его предшественников, всего за двадцать с небольшим лет вон во что превратил. Ничего специально не делал, он не строитель, все как-то само постепенно преобразовалось; говорят, в очень давние времена, чуть ли не в эпоху ранних Исчезающих Империй это было обычное дело – ну, что дом сам принимает форму по вкусу кого-нибудь из жильцов, причем никогда заранее не угадаешь, кому он решит угодить, часто случалось, что дом подстраивался под нужды какой-нибудь из служанок, и поди угадай, кого увольнять, чтобы все стало как прежде, проще сразу сменить весь штат и посмотреть, что получится. По крайней мере, говорят, что именно так и было; ну то есть как – говорят, в хрониках записано, а кто их писал, эти хроники, и не был ли он увлекающимся фантазером, поди теперь пойми.
Ладно, на самом деле неважно; главное, что когда-то Тонин маяк был небольшим двухэтажным домом из темного кирпича, а теперь – одна из главных городских достопримечательностей, самый настоящий береговой маяк, как на картинках, красивый, как сладкий сон художника-мариниста, не то чтобы такой уж огромный, но метров двадцать в нем точно есть. Школьники в шутку называют его Темной Башней, но взрослые за ними не повторяют, относятся с уважением, все-таки маяк есть маяк и называть его надо по имени, Маяком, с большой буквы. И неважно, что его яркого света на Этой Стороне никогда не видно, жителям пограничного города, где чуть ли не в каждой семье есть кто-то, кому однажды удалось вернуться домой с Другой Стороны, следуя за лучом маяка, достаточно знать, что свет есть.
Тони Куртейн медленно поднимается по винтовой лестнице; не то чтобы у него действительно были дела наверху, просто иногда – к счастью, довольно редко, только в некоторые особо напряженные моменты – начинает казаться, что две жизни – это все-таки слишком много даже для привычного человека, и тогда можно попытаться превратить их в одну, самым простым механическим способом: если твой двойник идет тоже иди, остановится стой на месте, ляжет – и ты полежи. И пока Тони идет по берегу моря, можно подниматься по лестнице, а потом спускаться обратно, ему кстати так тоже легче, вон как прибавил шагу, удивляясь, откуда взялось столько сил.
Тони уже почти бежит, то и дело проваливаясь в песок, увиливая от волн, не то чтобы слишком удачно, уже не только кеды насквозь промокли, но и штаны до колена, но этой сейчас совершенно неважно, потому что впереди, матерь божья, глазам не верю, самый настоящий маяк. Далеко, в конце очень длинного пирса, похоже, совсем невысокий, но какая разница, если он – маяк.
Дверь нашлась, но была заперта; Тони растерялся, почти рассердился – ну здрасьте, приехали, зачем тогда вообще все, если на маяк нельзя войти? Тони Куртейн – там у себя, совсем рядом, так невообразимо далеко, что можно сказать, нигде, от его растерянности споткнулся, ну хоть не упал, а просто с размаху сел на ступеньку; ушибся, конечно, хорошо хоть просто на задницу шмякнулся, а не копчик отбил, скривился и одновременно почти помимо воли рассмеялся, оценив нелепость происшествия. Все-таки служба Смотрителя маяка трудна и опасна, мало кто в наше время рискует на работе своей задницей в настолько буквальном смысле, а вот я – да.