У Кирилла были деньги, но подполковник повел его в забегаловку неподалеку от Центрального рынка, где продавали на разлив прасковейский коньяк и краснодарские вина. На рынке они купили ноздреватого, пахнущего степью сыра, обсыпанной наждаком красного перца бастурмы, пучок маринованной черемши, раздувшейся от рассола, и нырнули в попоечное тепло, где и пол, и столы были в винных пятнах, где красноглазые завсегдатаи пересчитывали грани стаканов и пьяное изумленное радио пело: «Давай за нас, давай за вас, и за Сибирь, и за спецназ!»
Потом все утонуло в дымном войлоке опьянения, будто Кирилла завернули в кошму и готовились удушить; они пили вдвоем, потом с кем-то, потом снова вдвоем. Подполковник упорно считал, что Кирилл из Питера, и объяснял, что Сталинград пострадал больше Ленинграда; Кирилл зачем-то стал рассказывать, почему он тут, кого ищет, образовался кружок слушателей, а подполковник внимал серьезно, накрыв ушанкой стакан, потом выпил, ни с кем не чокаясь, ни на кого не глядя, и вдруг Кирилл догадался, что тезка его – из Восьмого гвардейского корпуса, из бывших подчиненных генерала Рохлина, и он воевал в Чечне, и для него воображаемый Кириллов двоюродный дед-офицер, потерянный семьей, – как побратим, как тот, кто не вернулся из его боя.
Еще рюмка коньяка – и Кирилл думал просить пощады; за окном уже мела метель, теплая многоснежная метель, за несколько часов наступила оттепель – она-то, еще неощутимая, и ослабила спайку льда на крыше, отправила ледяные глыбы в полет. Вдруг подполковник насторожился, стал осматриваться, пытаясь расслышать в громком, но дружелюбном гомоне выпивох какой-то звук тревоги; схватил бушлат, ушанку, поволок за руку Кирилла на улицу.
Мягкая метель скрадывала звуки, рассеивала их, поглощала, но теперь и Кирилл слышал нечто: дальний рокот, скрежет металла, тянущие скрипы больших металлических шестерен; будто за стеной метели – разгулявшейся метели, стирающей дома, слепящей фонари, крутящей вихри снега, развоплощающей фигуры прохожих, съедающей горящие буквы вывесок, – какая-то древняя сила явила себя.
Они с нарастающим гулом вышли из метели – танки, старые тридцатьчетверки, поднявшие длинные узкие стволы. За снегом не было видно, управляет ли танками кто-то, торчат ли головы в шлемофонах из боевых люков; только желтый свет фар, слитное движение, сизый солярный дым и орнамент гусениц на снегу. Кириллу показалось, что он наконец-то провалился в колодец времени, ибо незримая рука убрала все машины с улиц, стерла прохожих, и только мигающие прерывистым желтым светофоры показывали, что мир – еще этот, а не тот.
Танки шли, поворачивая направо, на площадь Павших Борцов, к универмагу, где в подвале советские пехотинцы взяли Паулюса вместе со штабом.
Подполковник схватил его за рукав, поволок по тротуару вслед за танками – туда, к Вечному огню у штыка-обелиска, к пламени сталинградской преисподней, огражденному, опоясанному, чтобы не вырвалось, ритуальным кольцом бронзового венка.
– Головешки, головешки, – шептал подполковник. – Они были как головешки. Тогда, в Новый год. С тех пор я не могу видеть пламя. Шашлык есть не могу. Сразу вижу это. Но, но… раз в год… Я уезжаю далеко. Один. В деревню, где родился. Деревни нет уже, три дома только еще стоят. Там у меня есть поле. Там мы детьми жгли костер, когда лошадей пасли. На берегу реки. Чистой, хорошей реки. И вот там… Я сучья собираю. И жгу костер. Просто костер. Один под небом. И мне кажется, что мне становится легче.
Подполковник замолчал, осоловело глядя в жерло Вечного огня. Кирилл чувствовал чугунную усталость; но сквозь нее пробивался неясный образ, подсказанный словами подполковника. Танки ушли в метель, будто и не было их, снег замел следы гусениц, и только тут Кирилл понял, что это была репетиция парада к годовщине окончания битвы; а подполковник вспоминал свое – первый, зимний штурм Грозного на переходе из девяносто четвертого в девяносто пятый, когда чеченские гранатометчики сожгли вошедшие в город без прикрытия танковые колонны.
Кирилл посмотрел на себя. У него было чувство, что он побывал в бою, – еще саднила щека от ледяной шрапнели, и плескалось в жилах, перемешанное с алкоголем, ликование счастливо разминувшегося со смертью.
Священник, Офицер и Солдат-калека, неожиданно вспомнил он; Кирилл ощущал, что разгадка ребуса стала ближе.
* * *
Было около трех. Темнело. Над высоким берегом, над дальними домами города занималась безрадостная зимняя заря. По замерзшим песчаным застругам бежала, словно стремясь успеть на закат, редкая крупяная поземка; белый, бежевый песок застыл рифлеными мелкими волнами. На темной стремнине реки плясали белые барашки.
Кирилл собрал кучу плавника, веток и бревнышек, похожих на серые гладкие кости. На одном бревне уцелел лоскут бересты на растопку. Пламя скрутило бересту огневыми судорогами, потянулся дымок, и скоро уже весь сложенный шалашом плавник бездымно горел, вытянув к темнеющему небу яркий, тихо гудящий язык пламени.
По замерзшему песку протянулись длинные тени от кочек и кустарников; свет огня раздвинул пространство, сделал еще более далеким город на севере, противоположный берег реки, но приблизил лес, принизил, почти опустил на плечи, мутно-слюдяное небо.
Кирилл стоял, глядя на огонь; он любил пламя, любил вот такие одинокие костры на краю мира, но сейчас не понимал, что делать дальше, куда смотреть – в небо, в воду, в песок, в лесную чащу, где искать знаки. Ледяной ветер раздувал огонь, дрожали алые угли, пламя винтовыми движениями обвивало поленья и бросало на юг, север, запад и восток сполохи света: как маяк.
Кирилл остро чувствовал сумрачность леса. Выросшие на плодородных речных наносах, корчащиеся в наростах, увенчанные шарами омел, деревья, гигантские тополя, ивы, дубы; внизу – густые переплетенные кусты; казалось, что Творец расписывал тут карандаш и все завитушки-загогулины обрели древесную плоть, стали ломаными линиями стволов.
Вдруг он увидел себя, стоящего на берегу у костра, – глазами леса, темными зрачками чащи. И понял, что смысл костра был не в том, что кто-то придет на его свет, а в том, что свет сделает видимым его, Кирилла, – для тайных жителей замерзших лесов, для призраков, для тех, кому не обязательно находиться рядом, на острове, кто может видеть издалека. И на мгновение ему показалось, что переменился рисунок теней, будто тот, кто стоял там, ушел, скрылся в глубине чащи. Костер догорал, ветер бросал на песок серые, мертвые лепестки пепла, над городом исчез последний блик заката.
Кирилл чувствовал, что его заметили. Он позвонил. Он не зря добирался сюда на моторке, не зря выбрал этот остров, называющийся Голодный, огромный слоеный пирог речных наносов, делящий пополам русло Волги. Река столетиями строила его из собственных отложений, размывала и создавала вновь, прикусывала обваливающиеся берега. По отношению к городу – географически – он как бы дно, собирающее, впитывающее все, что город исторгает из себя, – мусор, стоки; во время битвы здесь оседали ее шлаки – кровь, нефть, копоть, все, что вымыли ручьи весны сорок третьего из развалин, где были перемешаны камень, плоть и железо. Остров как губка, его мягкие илистые слои подобны древесным кольцам, хранящим память о жестоких зимах, пожарах, извержениях вулканов.