Все эти факты, или частичные факты, или анти-факты болтались в голове у Фергусона, пока Гил и Вивиан Шрайбер приближались к тому месту, где стоял он. Его первым впечатлением о замечательном друге стало то, что она попадала в тройку или четверку самых красивых женщин, каких он видел в жизни. Затем, когда они подошли ближе и Фергусон сумел подробнее разглядеть черты ее лица, он осознал, что она не столько красива, сколько эффектна, тридцативосьмилетняя женщина, испускавшая лучистую ауру уверенности и непринужденности, чьи одежда, макияж и прическа были настолько изысканно и неброско обустроены, что, казалось, не требовали никаких усилий с ее стороны, чтобы достигать того воздействия, какое они оказывали, и она не просто занимала пространство в помещении, где все стояли, а, казалось, господствовала над залой, владела ею, как, несомненно, повелевала всеми комнатами, куда ей случалось войти, где угодно на свете. Мгновение спустя Фергусон уже здоровался с нею за руку, смотрел в ее большие карие глаза и вдыхал приятные запахи ее духов, витавшие вокруг ее тела, а сам слушал необычайно грудной голос, каким она говорила, насколько большая честь для нее с ним познакомиться (честь!), и вдруг для Фергусона все засияло ярче, ибо Вивиан Шрайбер уж точно личностью была исключительной, чем-то вроде полноценной кинозвезды, и знакомство с ней просто обязано было что-то изменить в его прискорбно неисключительной пятнадцатилетней жизни.
Вивиан присутствовала на ужине, последовавшем за открытием, но за столом в ресторане сидело двенадцать человек, а Фергусон располагался слишком далеко от нее, и ему не выпало возможности с нею поговорить, поэтому он удовольствовался тем, что всю трапезу наблюдал за ней, отмечая, до чего старательно ее соседи слушают все, что она говорит, когда бы ни вставляла она что-нибудь в беседу, и разок-другой она смотрела на него и видела, что он на нее смотрит, и улыбалась, но помимо этого – и помимо известия, разошедшегося с его края стола, о том, что Вивиан купила шесть фоторабот его матери (включая «Арчи»), – никакого контакта между ними в тот вечер не было. Три вечера спустя, когда Фергусон, его мать и Гил встретились с Вивиан поужинать вместе в «La Coupole», никаких препятствий к обмену разговорами и слушанием уже не возникло, но Фергусон отчего-то робел и в присутствии Вивиан чувствовал себя ошеломленным, сам говорил мало, предпочитая слушать общую беседу троих взрослых, которым было что сказать друг дружке, о чем угодно, включая материны фотографии, которые Вивиан превозносила как безупречнейше человечные и до жути непосредственные, и старшего брата Вивиан, Дугласа Ганта или Гранта, работавшего морским биологом в Ла-Джолле, Калифорния, и о том, насколько Гил продвинулся в своей книге, которую писал о струнных квартетах Бетховена, и о собственной работе Вивиан над книгой, какую писала она, – о художнике восемнадцатого века по имени Шарден (который все еще был неизвестен Фергусону на том рубеже, но ко времени отъезда Фергусона из Парижа четыре дня спустя он не почел за труд посмотреть в Лувре всех Шарденов и впитал в себя тот таинственный факт, что глядеть на стакан воды или глиняный кувшин на раскрашенном холсте может быть увлекательнее и значительнее для души, чем разглядывать распятого сына Божьего на таком же раскрашенном прямоугольнике), но пусть даже Фергусон по преимуществу молчал за ужином, он был внимателен и счастлив, полностью погружен в то, о чем говорили остальные, и насколько же нравилось ему сидеть в «La Coupole», в этой громадной пещере ресторана с белыми скатертями и деловитыми официантами в черно-белых униформах, а люди вокруг говорили все разом, столько людей разговаривали и посматривали друг на дружку одновременно, сильно нарумяненные женщины со своими собачками, и хмурые мужчины, курившие «Житан» одну от одной, и чрезмерно разряженные пары, что, казалось, проходят прослушивания к пьесе, в которой они играют главных героев, монпарнасская сцена, как ее назвала Вивиан, нескончаемая jeu de regard
[53], а вот Джакометти, сказала она, а вон актер, сыгравший во всех пьесах Беккета, а там еще один артист, чья фамилия для Фергусона ничего не значила, но он, должно быть, фигура, известная всем в Париже, а поскольку они в Париже, его мать и Гил позволили ему пить за ужином вино, это же такая роскошь – сидеть в таком месте, где никому нет дела до того, сколько тебе лет, и несколько раз за те два часа, что они провели за своим угловым столиком в ресторане, Фергусон откидывался на спинку и смотрел на мать и Гила и на сияющую Вивиан Шрайбер – и ловил себя на том, что ему хочется, чтобы они вчетвером сидели тут вечно.
После, когда Гил с матерью уже собирались посадить Вивиан в такси, молодая вдова взялась руками за лицо Фергусона, поцеловала его в каждую щеку и сказала: Возвращайся повидаться со мной, когда станешь чуть постарше, Арчи. Думаю, мы сделаемся большими друзьями.
Между путешествиями в Калифорнию и Париж было жаркое лето в Нью-Йорке, баскетбольные игры на свежем воздухе в Риверсайд-парке, четыре или пять вечеров в неделю – в кинотеатрах с кондиционированным воздухом, мелкие и крупные американские романы, которые Гил продолжал оставлять на тумбочке у его кровати, и скверное планирование, от которого он застрял в городе в то время, когда все его школьные друзья куда-нибудь разъехались на июль и август, не говоря уже о девятнадцатилетнем Джиме, работавшем вожатым в лагере где-то в Массачусетсе, и сбивавшей с толку, вечно неуловимой Эми, кому удалось сплавить себя в Вермонт участвовать в двухмесячной программе погружения во французский язык, а именно это должен был сделать и он – и, несомненно, сделал бы, если бы ему хватило ума предложить такое своей матери и Гилу, а они почти наверняка бы могли себе позволить стоимость обучения, что не по карману было дяде Дану и тете Лиз, но тараторка Эми выманила необходимую наличку у своей бабушки в Чикаго и старого козла из Бронкса, и вот теперь слала ему шутливые, дразнящие открытки из лесов Новой Англии (Cher Cousin, слово «con» по-французски значит не то, что я думала. Английский эквивалент будет «балбес» или «придурок» – а не сам-знаешь-что. В то же время «queue», означающее «хвост», так же значит по-французски сам-знаешь-что. И кстати: как нынче поживает в Нью-Йорке мой любимый кон-бинатор? Достаточно ли тебе жарко, Арчи, или я наблюдаю притворный пот, стекающий у тебя со лба? Baisers à mon bien-aimé
[54], Эми), меж тем как Фергусон протухал в знойных слюнях Манхаттана, не в силах выбраться из еще одного безлюбого прогона мастурбационных грез и мрачно неотступных поллюционных снов.
Самой крупной темой для обсуждений в доме тем летом был «Центр Линкольна» и долгий спор Гила с коллегами из-за нового Зала филармонии, который наконец открывался двадцать третьего сентября. Гнойный ячмень (как, бывало, называл его дедушка Фергусона) выступал частью пейзажа Западных шестидесятых столько, сколько Фергусон с матерью жили в Нью-Йорке, – гигантская, тридцатиакровая постройка, зачистившая собой трущобы на деньги Рокфеллера: были подчистую снесены сотни зданий, из квартир вышвырнули тысячи людей, чтобы освободить место для того, что называли новым очагом культуры. Горы грязи и кирпичей, паровые экскаваторы и копры, ямы в земле, шум, оглушавший прилегающий район все эти годы, – и вот теперь, когда первое здание шестнадцатиакрового «Центра Линкольна» почти завершили, полемика была готова взорваться одной из злейших публичных перепалок в истории города. Габариты против акустического равновесия, надменность и самонадеянность против математики и разума – и Гил находился в самой гуще всего этого, поскольку вражду спровоцировала «Геральд Трибюн», в частности – двое людей, с которыми он в газете сотрудничал теснее всего, редактор отдела искусств Виктор Лаури и его собрат, музыкальный критик Бартон Кросетти: они повели агрессивную кампанию за увеличение количества посадочных мест в первоначальных планах нового зала, поскольку, упорствовали они, такая великая метрополия, как Нью-Йорк, заслуживает чего-то побольше и получше. Побольше – да, утверждал Гил, но не получше, поскольку акустический дизайн был откалиброван для зала в двадцать четыре сотни мест, а не в двадцать шесть сотен, и, хотя архитекторы и инженеры, отвечавшие за план, говорили, что качество звука станет иным, что другими словами значило – худшим или неприемлемым, город уступил требованиям «Геральд Трибюн» и увеличил размеры зала. Гил усматривал в такой капитуляции невосполнимые потери для будущей оркестровой музыки в Нью-Йорке, но теперь, когда увеличенную версию здания уже почти достроили, что ему оставалось – лишь надеяться, что результат окажется не настолько бедственным, как он опасался? А если окажется настолько, то есть если результаты будут в точности такими скверными, как он от них и ожидал, то он запустит свою публичную кампанию, сказал он, и бросит все усилия на попытки спасти «Карнеги-Холл», который город уже намеревался сровнять с землей.