Так оно продолжалось первые пять дней его визита, то есть три дня, что не ушли на поездки в машине Мильдред, спокойные деньки без особых событий, когда Фергусон и Сидни валялись на заднем дворе и болтали обо всем, что бы ни приходило им в головы – не только о том, кто с кем поебался и зачем, но еще и о детстве Сидни в Огайо и двойном детстве Фергусона в Нью-Джерси и Нью-Йорке, о том, как по-разному рассказываются истории в книгах и кино, и о наслаждениях и разочарованиях обучения детишек, о том, как Мильдред будоражит и нервирует то, что ее племянник гостит у нее в доме, будоражит по очевидным причинам, но нервирует потому, что она не уверена, следует ли знакомить сына своей сестры с тем, как она теперь живет, что объясняло, почему она попросила Фергусона ночевать в квартире над гаражом, пока тот живет у них, чтобы мальчика ничего не смущало, как она выразилась, имея в виду собственное смущение, а когда Фергусон спросил у Сидни, почему та взяла и рассказала ему всю историю сразу же, как только подобрала его в аэропорту, хорошенькая гуртовщица ответила: Терпеть не могу лукавства, вот почему. Это означает, что ты не веришь в собственную жизнь или боишься собственной жизни, а я в свою жизнь верю, Арчи, и не хочу ее бояться.
Около четырех часов они брали себя в руки и забредали на кухню приниматься готовить ужин, продолжая разговаривать, пока резали лук и чистили картошку, между ними двенадцать лет разницы, что, как это ни парадоксально, гораздо больше тех пятнадцати лет, что разделяли Сидни и Мильдред, но, несмотря на все это, они с Сидни были ближе друг дружке по духу, чем Сидни с Мильдред, как это ощущал Фергусон, оба – дворняги рядом с чистокровкой из Станфордского университета, скорее тут вопрос темперамента, а не возраста, полагал он, но, когда Мильдред наконец возвращалась домой в шесть или полседьмого, Фергусон внимательно присматривался к тому, как обе женщины взаимодействуют при нем между собой, сознавая, что Мильдред делает вид, будто не связана с Сидни так, как, Фергусон знал, она связана, а Сидни упрямо пренебрегала распоряжением притворяться, осыпая его тетю нежностями, которые, казалось, с каждым днем смущают Мильдред все больше и больше, всеми этими дорогушами, ангелочками и пирожочками, что, несомненно, той были бы приятны, если б за столом сейчас не сидел с ними он, и после пяти дней Фергусон ощутил, что они сцепились в безмолвной ссоре, вызванной его присутствием, и вечером шестого дня, предпоследнего дня его визита, все более встревоженная и расстроенная Мильдред выпила за ужином слишком много вина и, в итоге, утратила самообладание – утратила его, потому хотела утратить, и вино ей потребовалось, чтобы вытолкнуть себя за край, а самым удивительным в ее выплеске было то, что не на Сидни накинулась она, а на своего племянника, словно это он стал причиной ее неприятностей, и в тот же миг, когда началась атака, Фергусон понял, что Сидни разговаривала с ней у него за спиной, что гуртовщица его предала.
С каких это пор ты болгарин, Арчи? – спросила Мильдред.
Болгарин? – переспросил Фергусон. Ты это о чем?
Ты же читал «Кандида», нет? Разве ты не помнишь болгар?
Что-то я тебя не очень понимаю.
Буглаки-болгары. Отсюда и пошло это слово, знаешь. Болгар, буг-лак. Буглачить.
И что это должно означать?
Мужчин, ебущих других мужчин в жопу.
Я по-прежнему не понимаю, о чем ты говоришь.
Мне птичка начирикала, что ты пежишь других мальчиков. Или, возможно, другие мальчики пежат тебя.
Птичка?
В этот миг в беседу вмешалась Сидни и сказала: Оставь его в покое, Мильдред. Ты напилась.
Нет, не напилась, ответила Мильдред. Я слегка опьянена, и это дает мне право говорить правду, а вся правда тут в том, возлюбленный мой Арчи, правда в том, что ты еще слишком молод, чтоб идти по этой дорожке, и если ты не возьмешься за ум, то превратишься в педика, даже сам еще толком не поняв, а потом возврата уже не будет. В этой семейке и без того педиков хватает, боюсь, и еще один нужен нам в последнюю очередь.
Не произнеся ни слова, Фергусон встал из-за стола и пошел вон из комнаты.
Ты куда это? – спросила Мильдред.
Подальше от тебя, сказал Фергусон. У тебя нет ни малейшего понятия, о чем ты говоришь, и я не обязан сидеть тут и выслушивать эту белиберду.
Ох, Арчи, сказала Мильдред, вернись. Нам нужно поговорить.
Нет, не нужно. С меня хватит разговоров с тобой.
Фергусон выскочил за дверь, давя в себе слезы, собиравшиеся в глазах, и, когда дошел до коридора в передней части дома, свернул влево и пошел по выложенному плиткой вестибюлю, покуда не достиг гостевой спальни в дальнем его конце. Издалека слышал он, как Мильдред и Сидни спорят у него за спиной, но не прислушивался к тому, что они говорят, а когда вошел в комнату и закрыл за собой дверь, голоса их приглушились настолько, что слов было уже не разобрать.
Он сел на кровать, закрыл лицо руками и начал всхлипывать.
Никаких больше секретов никому, сказал он себе, никаких неосмотрительных исповедей, никакой больше веры людям, которым не следует доверять. Если он не может сказать чего-то всем на свете – станет держать рот на замке и не говорить такого никому.
Теперь он понимал, почему его мать всегда тянулась к своей старшей сестре – и почему та ее вечно разочаровывала. Там столько разума, говорил он себе, столько юмора, когда она бывала к нему расположена, столько щедрости, когда она бывала готова быть щедрой, но Мильдред умела становиться мерзкой, гаже любого другого человека на свете, и вот теперь Фергусона ошпарило этой ее мерзостью, он не хотел больше иметь с ней ничего общего и отныне вычеркивал ее из своего списка. Никакой больше тети Мильдред – и никакой Сидни Мильбанкс, которая была вроде бы таким многообещающим другом, – но как можно дружить с человеком, кто лишь кажется тебе другом, а на самом деле вовсе не он?
Мгновение спустя к нему в дверь уже стучалась Сидни. Он знал, что это Сидни, потому что та звала его по имени, спрашивала, все ли у него в порядке, спрашивала, можно ли ей зайти и с ним поговорить, но Фергусон ответил «нет», он не хочет ни видеть ее, ни с нею разговаривать, он хочет только, чтоб она оставила его в покое, но, к сожалению, в двери не было замка, и Сидни все равно зашла, приоткрыв дверь так, что он разглядел ее лицо и слезы, струившиеся у нее по щекам, и затем она вошла в комнату полностью, извиняясь за то, что натворила, повторяя: прости, прости, прости.
Отъебись от меня, птичка, сказал Фергусон. Наплевать мне на твои извинения. Просто оставь меня в покое.
Я глупое трепло, сказала Сидни. Как только рот раскрываю, уже не знаю, когда остановиться. Я не хотела, Арчи, клянусь тебе, не хотела.
Хотела, конечно. Разбалтывать тайну само по себе плохо, а еще и врать при этом – еще хуже. Так что не начинай еще и врать, ладно?
Как же мне тебе помочь, Арчи?
Никак. Уходи, и все.
Прошу тебя, Арчи, дай мне что-нибудь для тебя сделать.