Она скользнула в мою кровать, обнаженная холодная фигурка, и в темноте потянулась ко мне. Мы лежали, обнимая друг друга, слегка дрожа, хотя даже в эти мертвые утренние часы было совсем не холодно. Сон слетел с меня, все чувства обострились, тело трепетало. Гуивеннет шептала мое имя, я – ее, мы целовались и обнимались, все более страстно, более интимно. Ее дыхание стало самым мелодичным звуком в мире. Только с первыми лучами рассвета я опять увидел ее лицо, такое бледное, такое совершенное. Мы лежали совсем близко, успокоившись, глядя друг на друга и иногда смеясь. Она взяла мою руку и прижала к своей маленькой груди. Потом схватила меня за волосы, за плечи и, наконец, за бедра. Она то извивалась, то лежала спокойно, плакала, целовалась, касалась меня, показывала, как касаться ее, и в конце концов залезла под меня. После первой же минуты любви мы уже не могли оторваться друг от друга; смеялись, хихикали, терлись друг о друга, как если бы не могли поверить в то, что произошло. Но это действительно произошло.
И с этого мгновения Гуивеннет сделала Оук Лодж своим домом; она поставила копье рядом с воротами – знак, что она закончила с дикими лесами.
Десять
Я любил ее больше, чем мне самому казалось возможным. Я только произносил ее имя: Гуивеннет, и у меня голова шла кругом. А когда она шептала мое имя и дразнила меня страстными словами на своем языке, я чувствовал боль в груди и счастье переполняло меня.
Мы поддерживали и чистили дом и перестроили кухню, сделав ее более пригодной для Гуивеннет, которая любила готовить, как и я. Над каждой дверью и окном она повесила боярышник и веточки березы: защита от призраков. Мы вынесли из кабинета мебель отца, и Гуивеннет устроила в этой захваченной дубами комнате что-то вроде личного гнездышка. Лес, отвоевав себе место в доме, похоже, успокоился. Я почти ожидал, что однажды ночью огромные корни и ветки пробьют стены и штукатурку, и Оук Лодж превратится в переплетение деревьев, из которого кое-где будут виднеться окна и куски крытой черепицей крыши. А пока молодые деревья в полях и саду становились все выше и выше. Мы с трудом вычистили от них сад, но они столпились за изгородью и воротами, образовав вокруг нас что-то вроде фруктового сада. И если мы хотели добраться до главной лесной страны, нам приходилось продираться через этот сад, протаптывая тропинки. Этот огороженный отросток леса был не меньше двух сотен ярдов в ширину, и с каждой стороны от него простиралось открытое поле. В результате дом поднимался из середины деревьев, а крыша заросла дубами, выросшими из кабинета. И вся область была странно, даже сверхъестественно спокойной. И тихой, за исключением смеха и работы двух людей, населявших садовую поляну.
Я любил смотреть, как работает Гуивеннет. Она переделала под себя всю одежду из гардероба Кристиана, которую сумела найти. Она носила рубашки и штаны до тех пор, пока они не начинали гнить, но мы мылись ежедневно, каждый третий день наша одежда становилась чистой, и постепенно лесной запах Гуивеннет исчез. Похоже, ей это не понравилось, хотя, кстати, кельты ее времени были помешаны на чистоте, пользовались мылом – в отличие от римлян – и считали вторгшиеся легионы бандами грязных захватчиков! Мне нравилось, когда от нее пахло слабым запахом «Лайфбоя» и по́том, но она пользовалась каждой возможностью, чтобы выдавить на кожу сок листьев и трав.
Через две недели ее английский стал настолько хорош, что она только изредка выдавала себя, неправильно используя слово или ставя глагол не в то время. Она настойчиво пыталась научить меня бритонику, но, как оказалось, я совсем не лингвист, и мой язык, губы и нёбо не в состоянии справиться даже с самыми простыми словами. Мои жалкие попытки не только вызывали в ней истерический смех, но и раздражали, и я скоро понял почему. Английский, при всей его утонченности, составлен из других языков, их силы и выразительности, и не являлся естественным для Гуивеннет. Были понятия, которые она не могла выразить на нем. Главным образом чувства, особенно важные для нее. Она говорила мне по-английски, что любит меня, и я вздрагивал каждый раз, когда слышал эти волшебные слова. Но для нее настоящими были только «М’н кеа пинус», только они передавали силу ее любви. И действительно, когда она говорила эту непонятную фразу, меня захлестывала волна чувств, но и здесь не все было хорошо: ей нужно было увидеть и услышать мой ответ на ее слова любви, но я мог ответить только словами, которые почти ничего не значили для нее.
И она хотела выразить нечто намного большее, чем любовь. Конечно, я видел это. Каждый вечер, когда мы сидели на лужайке или не торопясь шли по дубовому саду, ее глаза блестели, а лицо светилось от любви.
Мы останавливались, чтобы поцеловаться, обняться и даже заняться любовью в тихом лесу, и понимали каждую мысль и оттенок настроения друг друга. Но ей было необходимо рассказать мне об этом, и она не могла найти английских слов, которые могли выразить ее чувства, потому что она, дитя природы, во многом чувствовала как птица или дерево. Иногда я сам мог только грубо перевести ее способ мышления, не находил подходящих слов, и она даже плакала из-за этого, и я очень расстраивался.
Только однажды за эти два летних месяца – тогда я не представлял себе большего счастья и не мог даже вообразить трагедию, ждавшую своего часа, – я попытался вывести ее из дома и показать ей большой город. Очень неохотно она надела одну из моих курток, подпоясав ее ремнем, как подпоясывала все. Став похожей на самое прекрасное чучело – с голыми ногами в самодельных кожаных сандалиях, она пошла со мной по тропинке к большой дороге.
Мы держались за руки. Стояла жаркая тихая погода. С каждым шагом она дышала все более тяжело, в глазах появился ужас. Внезапно она сжала мою руку, как от боли, застонала сквозь зубы и почти умоляюще поглядела на меня. На ее лице появилась растерянность. Ей хотелось доставить мне удовольствие, но она – бесстрашный воин! – боялась.
И внезапно она ударила себя обеими руками по голове, что-то крикнула и побежала от меня.
– Все в порядке, Гуин! – крикнул я и побежал за ней, но она с плачем побежала дальше, к высокой стене молодых дубов, ограждавших сад.
Она успокоилась, только оказавшись в их тени. Не прекращая плакать, она потянулась ко мне и обняла, очень сильно. Мы долго стояли так, обнявшись, и только потом она прошептала что-то на родном языке, а потом сказала:
– Прости, Стивен. Очень больно.
– Хорошо, хорошо, – как мог, успокоил ее я. Она тряслась в моих объятиях, и только позже я узнал, что ее била физическая боль, отдаваясь в каждой клетке тела, как если бы ее наказывали за то, что она слишком далеко отошла от материнского леса.
Вечером, после заката, когда мир вокруг был спокойно светел, я нашел Гуивеннет в дубовой клетке, пустом кабинете, в котором рос дикий лес. Она свернулась клубочком в объятиях самого толстого ствола, пробившего пол и образовавшего для нее что-то вроде колыбели. Она зашевелилась, когда я вошел в холодную темную комнату. Я затаил дыхание. Ветки, покрытые широкими листьями, дрожали и трепетали даже тогда, когда я спокойно стоял. Они знали обо мне и не одобряли мое присутствие.