– Ни сыт, ни голоден.
– Воля портит – неволье учит.
– Лизка-то Ковшова разошлась с Ветлужниковым.
– Нноо?
– Ей-бо!
– Хворостылевы вечор передрались. Из-за Груньки-срамницы.
– И, бабоньки!..
И почему-то все захохотали. Заговорили все враз, не разобрать, кто о чем.
– Осподи, сколько я намыкалась с самим-то, а тут и сынок попер в его кость! Ить, кобелина треклятый, всю жисть рыскает, что волк. От него и Степка набрался.
– Не велика беда, коль влезла коза в ворота. Можно и от ворот указать поворот.
– Она-то где?
– Хоть бы посмотреть, что за птица.
– В горнице отсиживается, чтобы ей там околеть!..
Распахнув филенчатую дверь, Шумейка вышла в избу с Лешей. Мальчик задержался в дверях. Бабы, рассевшиеся по лавкам и у застолья, зашевелились, но ни одна не растерялась. Вот уж любопытству утеха! Сама вышла. А ведь слышала, поди, как перебирали ее косточки? Молодка с характером. Две Романовны – Мария и Анна, еще не видевшие пришлую злодейку, так и впились в нее колючими буравчиками, Аксинья Романовна, привередливо поджав губы, смотрела в пол, держа на коленях серого кота. Мария Спивакова повела черным глазом по Шумейке и облегченно вздохнула: ей нравились смелые женщины. Такая живо отошьет! Афоничева Анютка, ширококостная, белая, с круглым, как зарумяненный блин, лицом, щелкая кедровые орехи и складывая шелуху в подол, первая заговорила:
– Сразу видно нездешнюю. У нас бабы крупные.
– И, крупные! Есть и пигалицы.
Шумейка посунула ногою табуретку и села насупротив двух Романовн.
– Леша, це тетеньки дюже добрые. Глянь, как они лузгают орехи.
Мария Спивакова громко захохотала и, подойдя к Леше, заглянула ему в глаза.
– Так и есть, Степановы!
По избе метнулся шумящий вздох трех Романовн. Снежкова и Афоничева хихикнули, невестка Мызниковых подтверждающе кивнула льняной головою.
– Ишь, какой видный парень-то! – сказала она.
– Он же в породу Вавиловых, – напомнила Мария.
– Лицом-то вылитый Степан, – сказала Ирина Мызникова, сестра Марии Филимоновны, привередливо выпятив губы и надув толстые шеки.
– Ишь как!
– Примерещится же!
– Да ты взгляни! Глаза-то, смуглявость, брови – чьи? Все Степаново!
Аксинья Романовна ругнулась на кота, сбросила его с колен, сунулась в куть, что-то там передвинула, заглянула в цело, вытерла руки о фартук и нырнула в сенцы за корытом. Приспичило белье замочить.
VI
По осени падает лист – с желтинкой, с красноватыми прожилками, словно в листьях позастыла кровь; багряный, будто жженный в гончарне, жухлый, оранжевый. Ветерок отряхивает деревья от летних нарядов, а зимою, когда дуют с Белогорья ледяные ветры, голые сучья постукивают друг о дружку, как костями.
Осень – пора увядания.
Так и прожитая жизнь Агнии. Много опало листьев, а все жадное сердце чего-то ищет, ждет, томится… Агния никак не верит, что настала пора ее осени! Давно ли она цвела лазоревым цветком девичества! А минуло столько лет! И каких лет? Сколько пережито за эти годы? Сколько передумано? Была ли она хоть день счастлива? Ах, если бы она могла удержать Демида! Как-то вот вышло так, что они не сошлись.
Листья прожитого падают и падают, гоня дрему.
Тихо в горенке. По углам таятся дегтярные сгустки тьмы. Тюль на окошке то полыхает пузырем внутрь, то втянется в окно отощавшим брюхом. За окном – огоньки цигарок. Птичьим линялым пером закружились во тьме горенки обидные слова, занесенные тиховеем ночи:
– Как, интересно, Аркадьевна теперь, а?
– Ей не впервой! Выдержит.
– Дрыхнет, и окно настежь.
– А та, брат, не нашей породы!
– Видал? Как она?
– В перехвате, как оса, а бедра и…
– Ха-ха-ха…
– Теперь у Степана медвяные ночи.
Узнала по голосу Пашку Лалетина. А те, двое, кажись, Сашка и Николай Вавиловы, сыновья вдовы Авдотьи Романовны.
– А где Демид? – докатился хрипловатый голос Вихрова-Сухорукого.
– В город собирается. Все ищет свою Головешиху, – лениво ответил Лалетин.
– М-да-а, хваткий человек!.. Без него со сплавом бы запурхались. (Демид, проработав два сезона в геологоразведке, перебрался в леспромхоз на мастерский участок Таврогина.)
И снова все стихло. Агния, закусив губу, потихоньку всхлипнула. Ах как ей постыло!.. Сама себе испортила жизнь. Зачем ей было хитрить со Степаном? Из-за Андрюшки! Вот и осталась и без Степана, и без Демида. И во всем виноваты многочисленные родичи Вавиловы. Это они всякими правдами и неправдами свели ее со Степаном!.. Это они закидали полынью дорогу между нею и Демидом. Да вот еще была Авдотья Головня…
А листья падают и падают, гоня дрему.
VII
Не чаяла Аксинья Романовна, что изведает еще раз счастьице бабушки.
Взыскивающе вглядываясь в черты Леши, вспомнила давнее.
– Осподи, уродится же ребеченчишка! Хоть бы каплю перенял, а ведь весь ковш кровинушки выхлебал, дотошный! Степка, истинный Степка. Уродила же хохлушка! И до чего настырная – через весь свет приперлась! Осподи! Ну, чо зовешь? Спи. Я те хто? Бабушка. Да ты это, таво, говори по-нашему, по-чалдонски. Чтоб не слышала «шо, шо»!
Как ни крепилась Романовна, а поцеловала сонного Лешу в пухлую щеку. Тут и началось, покатилось, не сдержаться! Будто с души льдина сползла; затомилось под ложечкой.
И голос-то у ней переменился. Куда девались ворчливые и крикливые ноты, от которых бросало в дрожь даже Черню? Журчал, что таежный родничок, пробившийся сквозь мшарины дымчато-изумрудных мхов, узорами устилающих брусничные места, где каждое летичко хаживала с совком за ягодами.
Но с Шумейкой так и не помирилась. Не лежало к ней сердце. Особенно серчала на нее за то, что она ровно присушила к себе Степана. Ночами, прислушиваясь, как сын миловался с молодой женой, так и кипела: «Замурдует Степана, истинный Бог!.. Как целуются – то, как целуются-то, а? Осподи! Вытрусит, окаянная присуха, всю силушку из мужика! И сам был смолоду такой же, да я ему укорот сделала: мужику надо не миловаться с бабой, а робить!»
Так от ночи к ночи накатывала злобу на сноху.
Утрами будила на заре. Чуть забрезжит сизоватая рань, пора вставать.
– Милка! Доколь дрыхнуть будешь? Проспишь все царствие небесное!
– Зараз, мамо!..
– Сама ты «зараза»! Сколько раз говорено: не суй мне «заразу»! Я, поди, чище тебя.