– Ще лучше всих балакать будешь, Леша. Погодь трошки, и мы одолеем русскую мову. Мы вже добро балакаем.
Помолчали, спаянные единым желанием.
– Мамо!
– Шо, Леша?
– Ты ему грала на скрипке, когда вин був с тобой на том хуторе?
– О, Леша! Немцы ж були. Каты!.. Боже ж мой, какое лихо!..
С утра Шумейка собралась с сыном на Амыл к парому, чтобы встретить Степана до того, как он приедет в Каратуз.
Собрала в сумку продукты, нарядилась в лучшее крепдешиновое платье, накинула на пышные русые волосы шелковую косыночку и долго вертелась перед зеркалом. И казалось Шумейке, что она такая же! И синева глаз та же, и вздернутый нос, и черные брови, и вся она подобранная, стройная.
Леша надел короткие штанишки и новые ботинки на каучуковой подошве.
Над Амылом кружились ласточки. Берегом тянули невод. Где-то над тайгою громыхала гроза. К обеду грозовая туча продвинулась к Каратузу. Шумейка с Лешей укрылись под тополем. При каждом ударе грозы Шумейка вздрагивала, как от артиллерийской канонады. «О, лихочко!» И наблюдала за дорогой: а вдруг подъедет Степан? В самый ливень к припаромку подошла автомашина. Шумейка побежала узнать: не Степан ли? Дождь прополоскал ее до нитки, но ей было все равно.
– Глянь, Леня, що зробилось з моим платьем? – Платье прилипло к телу, и она его оттягивала пальцами.
И гроза минула, и дождь. И опять солнце, и ожидание. Ни одной подводы, ни одной машины, ни одного человека не пропустила Шумейка, чтобы не глянуть: не Степан ли?
Чужие, незнакомые люди без конца ехали в Каратуз.
Солнце давно свернуло с обеда, а Степана все нет и нет! Или Шумейка проглядела?
Плашкоут только что отчалил от правого берега. Синева. Дымок. На припаромок накатились волны, и Шумейка едва успела отбежать. Оглянулась – и остолбенела. На пригорке стоял вороной конь, впряженный в тарантас с железными подкрылками на колесах. Усатый человек сошел с тарантаса и направился к припаромку, щелкая бичом.
Это был он, Степан! Ее Степан!..
У Шумейки будто остановилось сердце, и она не могла пошевелить ни рукою, ни ногою.
Горечь, обида, давнишние тернии ожидания, сполохи тревожных ночей на хуторе Даренском, когда она, роняя слезы, до утра просиживала у хаты тетушки Агриппины, скованная страшной думой: «Не идут ли в хату фрицы», – все это разом нахлынуло на нее, сдавив горло. Как много довелось ей выстрадать за свою нескладную любовь и как мало она видела счастья!..
Пригнув голову, остановился Степан. Он даже не взглянул на Шумейку!
– Мамо, ще долго будем ждать, га?
И этот голос сына Шумейки, как бичом, подстегнул Степана.
– Миля? Ты?!
– Чи не бачишь?
И взглянула в лицо Степана. Черные глаза, смуглое прямоносое лицо, вислые усы, дождевик нараспашку, три орденские планки и Золотая Звезда на поношенном армейском кителе.
– Миля!
Солоноватая слезина, щекоча, скатилась на ее вздернутую губку, в ямочку…
Грубоватые мужские ладони легли на ее плечи. Напахнуло сыростью ила, истоптанной травой и еще чем-то вязким, горьковатым, как прелая солома.
– Степушка!.. Ридный мий Степушка!..
И сразу же, жарко дохнув, твердые губы прижались к ее полуоткрытому рту, поцеловали в губы, в нос, в щеки. Хмелем ударило в голову: она почувствовала, как зазвенело в ушах, и, пьянея, теряя силу, повисла на его руках, запрокинув голову. И только сейчас сквозь слезы увидела все его лицо, обросшее черным жнивьем, ввалившиеся щеки, пропыленные коричневой пылью загара, глыбу упрямо нависшего лба.
– Шумейка ты моя, Шумейка! Как же я тебя искал!
– Боже ж мой! Скико я писала!..
И ручьями полились слезы, облегчающие сердце. Он гладил ладонью ее вздрагивающие плечи. Ее пышные волосы, мягкие, как шелк, теплые, пахнущие водою, лезли ему в глаза, в рот, а он, не отнимая лица от ее головы, терся об них, с жадностью вдыхая знакомый запах.
Она говорила, говорила, говорила!..
– Твоих писем, Миля, я в глаза не видел! Леша? Где Леша?
Оба враз оглянулись – Леши не было. Убежал к тополю.
– Шумейка ты моя, Шумейка!
– Я все Шумейка, Шумейка, твоя Шумейка! Чи прогонишь мене, га?
Степан захохотал.
– Тебя прогнать? Ну нет! Без тебя небо над головою с овчинку сморщилось.
– Пидем к Леше.
Подошли к старому тополю возле берега Амыла. Леша хотел бежать от тополя, но остановил голос отца:
– А ну, покажись, Леонид Степанович!..
Вот, оказывается, какое отчество у Леши! А в метрике записано «Павлович», по дедушке, которого Леша тоже не знал: отец Шумейки погиб на границе в начале войны.
– Гляди, Степушка, який це фриц!..
– Сволочи! Ну да теперь с таким фрицем нам никто не страшен, – ответил Степан и, склонившись, обнял сына, как мужчина мужчину. Случилось то, чего и сам Степан не ожидал. Сразу как-то обмякло сердце, и ему стало так приятно и радостно, словно он заново на свет народился.
С плашкоута ехали втроем. Остановились возле гостиницы.
– Я все Лешу учу балакать на русской мове. Он такой понятливый, Степушка. Взглянь – у него твои глаза. Такие едучие, с отметиной. О Боже ж мой, как тико мы доихали до Сибири! На Енисее скалы пид самое нибо. И звезды лежат на скалах. Правда, Степа! Когда смотришь на них з парохода, кажется, шо звезды на скалах.
В двенадцатом часу ночи Степан вернулся с бюро. Остановился возле порога и развел руками:
– Ну, а теперь будем жить, Шумейка!..
На бюро райкома Степана рекомендовали директором нового племсовхоза.
На другой день Вихров-Сухорукий уехал из Каратуза с попутчиками в Белую Елань. И, как водится в деревне, часу не прошло после возвращения Вихрова-Сухорукого, как вся Белая Елань знала уже, что к Степану Егоровичу приехала фронтовая жена Шумейка и что он задержался с нею в Каратузе. Разливу этой вести не в малой мере посодействовал Мамонт Петрович Головня, крайне недовольный, что Степан не сегодня-завтра распрощается с Белой Еланью.
– Нам бы еще два-три года, и мы бы с Егорычем на первое место вышли! – шумел Мамонт Петрович. – Чем они там думали на бюро, спрашивается?
И выехал сам в Каратуз.
Еще через день – ахнула вся сторона Предивная. В тарантасе по большаку Предивной проехал Степан Егорович со своей фронтовой женой Шумейкой и сыном Лешей…
II
Густились тени. Улица пошумливала вечерней суетой. На двух телегах со смехом и летучим тающим говором прокатили колхозники лалетинской бригады, на ходу спрыгивая каждый возле своего дома. Агния шла к дому и все слышала, как пели Аринка Ткачук и Груня Гордеева – обе румяные, видные собой, в полинялых отгоревших платьях.