Их прервало движение спящего – постанывая, он перевернулся на другой бок, закрыл почти все лицо полой пиджака и замер, мерно дыша.
Я смотрел на его наморщенный во сне лоб, на уголок кожи между темными, тронутыми сединой волосами на виске и, постепенно переставая видеть все это, вернулся к объяснению, которое уже давно пришло мне на ум. Насколько давно, я не мог сказать. Не было ли все это – по-прежнему – испытанием, разраставшимся все дальше и шире?
В этом свете понятными, даже необходимыми становились факты вообще-то загадочные – то, что вручение мне инструкции, ознакомление с Миссией все время затягивалось; с этим не торопились, желая сперва всесторонне исследовать, как я поведу себя в ситуациях неожиданных и неясных. Это было исследование индивидуальной сопротивляемости (где я уже слышал этот термин?) и в то же время нечто вроде учений на местности, закалки, тренинга перед собственно Миссией. Понятно, им приходилось делать все, чтобы укрыть от меня характер эксперимента, – это было основное условие, иначе я действовал бы в искусственных, неопасных ситуациях, и испытание не достигло бы цели.
А ведь я догадался, что это фикция! Неужели моя проницательность превосходит обычную? Я даже вздрогнул, притулившись на краю ванны, подтянув колени повыше, – мне показалось, что я открыл во всех этих происшествиях нечто общее и чрезвычайно важное.
Меньше чем за день, чуть ли не в самом начале своего пребывания в Здании, я наткнулся сразу на нескольких агентов врага. Итак: поручик, арестованный в коридоре, когда он провожал меня из Отдела коллекций; мой первый инструктажный офицер; бледный шпион с фотоаппаратом; дальше: старичок в золотых очках и капитан-самоубийца, не говоря уже о весьма подозрительном Эрмсе, – итого пять агентов, разоблаченных или наполовину разоблаченных за столь короткое время. Это было, мало сказать – неправдоподобно, но просто-таки невозможно! Не могло же Здание дойти до такого разложения, такой засоренности вражескими агентами! Уже одно такое открытие заставляло задуматься, а четыре или пять – превосходили всякое вероятие. Вот где надо было искать разгадку. Итак, испытание. Видимость. Это объяснение ненадолго удовлетворило меня. Рой вражеских агентов, открытые сейфы, полные тайных документов, шпики, о которых я спотыкался на каждом шагу, – да, все это могло быть театром; но смерти? Неужто и они были по чьему-то приказу? Слишком хорошо я помнил последние движения агонизирующих, их судороги, их остывание, чтобы сомневаться в достоверности этих смертей. Этого нельзя было ни приказать, ни срежиссировать, чтобы меня одурачить, и не потому, что Зданию не чуждо было милосердие – ничего подобного! – решиться на серию столь отчаянную не позволял как раз холодный расчет: стоило ли убивать высокопоставленных, ценных сотрудников на глазах сотрудника всего лишь потенциального? Ведь не имела, не могла иметь смысла вербовка новичка, купленная такой ценой!
А значит – гипотеза расставленных декораций рушилась перед лицом всех этих смертей. Рушилась?.. Сколько раз уже, двигаясь обморочным зигзагом, как пылинка в потоке воздуха, как былинка в ручье, не зная, что сделаю в следующую минуту, то отдаваясь на волю событий, то восставая против них, я убеждался задним числом, что так или иначе всегда попадаю в заранее отведенное мне место, как биллиардный шар в лузу, как точка приложения математически рассчитанных сил, – каждое мое движение было заранее предусмотрено, вместе с моими мыслями вот в эту минуту, вместе с этим внезапным ощущением пустоты, этим головокружением; отовсюду наблюдало за мной огромное незримое око; то все двери ждали меня, то закрывались, умолкали телефоны, никто не отвечал на мои вопросы, все Здание за долю секунды оборачивалось нацеленным в меня сговором, а когда я готов уже был взорваться, обезуметь, меня успокаивали, окружали сочувствием, чтобы внезапно, какой-нибудь сценой, намеком каким-нибудь дать мне понять, что даже мысли мои известны. Неужели Эрмс, посылая меня в Журнал корреспонденции, не знал, что я попытаюсь поступить наперекор, что пойду в ванную, – и потому-то я встретил здесь этого человека и теперь просто коротаю время, ожидая, пока он проснется?
Так оно и было – и в то же время, при всем своем всеведении, Здание было сплошь источено, выедено изнутри теми, и не было никаких пределов этому убийственному проникновению. Или этот знак измены привиделся мне? Пригрезился?
Я предпринял еще одну попытку – проследить за самим собой. Вначале – хотя полной уверенности у меня никогда не было – я видел в себе избранника; на встреченные мною препятствия смотрел как на организационные недочеты – скорее с удивлением и нетерпением, чем с тревогой, принимал их за неизбежный изъян любой бюрократии. Поскольку инструкция все время от меня ускользала, я начал действовать все смелее и – видя, что это сходит мне с рук, – все беззастенчивее, в убеждении, что честность тут неуместна; то я выдавал себя за человека, наделенного высшими полномочиями, то, чтобы получить нужные сведения, пускал в ход, точно украденное оружие, цифры, услышанные от капитана-самоубийцы и чреватые чем-то страшным; эта ложь, разраставшаяся по мере того как мои блуждания превращались в гонку, в петляние, наконец, в бегство, давалась мне все легче и все бездумнее.
Все обманывало, улетучивалось, меняло значение, а я, делая вид, будто ничего этого не замечаю, по-прежнему пытался заполучить видимый знак, подтверждение своей Миссии, хотя уже начинал догадываться, что мнимое мое возвышение есть унижение, что я втянут в какое-то жульничество, в прятание под столом, в присутствие при внезапных и страшных смертях, которые потом уже неотвязно потянулись за мной, заманили меня в ловушку, заставили давать неправдоподобно звучащие объяснения!
Обманутый, обкраденный, лишившись инструкции и даже надежды на то, что она существует, я пробовал объясниться, оправдаться, а так как никто не хотел меня выслушать – хотя бы для того, чтобы разубедить, – бремя моих несовершённых провинностей становилось все тяжелее, пока мною не овладело безумное желание принять эту судьбу смертника без страха и упрека, облечь ее в плоть и кровь, поскорее привести себя самого к гибели, – и я продолжал искать судей, уже не затем, чтобы очиститься, но чтобы признаться во всем, чего они потребуют. И снова фиаско; тогда, у адмирадьера, я начал фабриковать из себя изменника, лепить его таким, каким он мне представлялся, фабриковать отягчающие обстоятельства, роясь в ящиках, – и еще раз нанес удар в пустоту!
Неужели, врастая перевернутым памятником собственной гибели в глубь обманутых ожиданий, в кошмарный страх, или же вдруг перескакивая к минутной доверчивости, к мгновенной вере в свою Особую Миссию, в свою инструкцию, я хотел отыскать хоть какой-нибудь, пусть даже предательский смысл своего присутствия здесь? Но нет, меня не возвысили – даже для того, чтоб унизить; милости ничему не служили, так же как знаменья измены: снова и снова оказывалось, что от меня, похоже, не ожидают вообще ничего. Но с этим-то я и не мог примириться.
И вот я начал сначала, еще раз: может быть, то, что я сию минуту назвал актерством, театром, экспериментом, – вовсе не испытание, но сама предназначенная мне Миссия?
Эта мысль на мгновение показалась мне спасительным выходом – и, не смея еще нарушить ее анализом, какую-то минуту я сидел с закрытыми глазами и колотящимся сердцем.