И Кате:
– Как будем, по-хорошему или по-плохому?
Взял за шею, стиснул. Другой рукой ухватил за ухо.
– Буду крутить, пока не скажешь: «Покоряюсь, дяденька».
Пальцы сжали ухо, закрутили с вывертом. Да сильнее, сильнее.
– Ну?
Ката молчала, разговаривала с болью – и та ничего, понимала.
– Упрямый, да? – Сипа нагнулся ниже. – А второе заверну?
Стало больно и второму уху, так что пришлось перейти с уговоров на ругань. Заткнись, боль! Изыдь, докучная!
Мучитель сопел, злился.
Вдруг раздался густой бас Прова:
– Отвяжись от парня, Сипка. Он побольше мужик, чем ты. Эй, Тощой, давай сюда. Подле меня жить будешь. И тихо все! Скоро засветает, работать погонят.
Держась за горячие и большущие, каждое с лепеху, уши, Ката поскорей перебралась на лавку, где уже храпел десятник.
До утра, которое мудренее, и правда оставалось всего ничего. Коротенькая ночь, едва начавшись, уже заканчивалась.
* * *
Мудренее постепенно стало, хоть не на первое утро и не на второе. Понемногу, по крупиночке Ката разобралась, куда она попала и что на Лодейщине за житье-бытье.
Житье-бытье было такое, что умней всего поступали трудники, кто сразу помирал, без лишних мучений. А попала Ката туда, откуда выбраться не выберешься. Как сказал однажды Пров: чего другое нет, а людей стеречь на Руси-матушке умеют.
Имелась тут и своя присказка: «От Безноса – только к Безносой». Тех, кто пробовал бежать, сажали на кол или ломали на колесе. А пуще того помогала острастка для охраны: солдат, у которых случился побег, по жребию вешали через двоих третьего. Остальных, кому повезло, секли плетьми до сырого мяса и самих отправляли на работы. Поэтому охрана стерегла не за совесть, а за страх – намертво.
Пригляд за трудниками был повсюду. В лесу на рубке, по дороге, даже на воскресной службе в церкви. На ночь же балаган запирали, у входа жгли костер, и всегда стоял часовой с примкнутыми багинетами. За нуждой, и то не выводили.
Держава шаутбенахта Бессонова трудилась на государеву потребу без перебоя. Пыхтели плавильные печи, в кузницах с утра до ночи грохотали молоты, у штапелей стоял хруст топоров, визг пил.
Будь хоть ливень, хоть ураган, но каждое воскресенье в озеро нужно было спустить четыре галеры, поставить на них мачты, снарядить их парусами, прицепить пятисаженные весла, закрепить пушки, и прочее, и прочее.
Ненасытная Балтика ждала всё новых и новых кораблей – давить шведа не умением, так числом. Бить врага на море русские еще не научились и выходили в плаванье тучей, чтоб враг не совался. Вот Лодейщина и надрывалась, изо всех сил тужилась – нагоняла тучу.
Корабельная работа шла в четыре потока или, выражаясь по-европейски, в четыре линии.
В трехстах шагах от берега стояли огороженные тыном четыре склада для заготовок. Там из древесных стволов делали мачты и реи, доски для обшивки, весла, скамьи и прочее.
Во втором звене, расположенном ближе к озеру, собирали галерные остовы.
Потом готовый скелет корабля спускали по пазам в «яму», и там шпангоуты зашивали доской, шпаклевали, смолили, красили, настилали палубы.
По воскресеньям открывали шлюз, наполняли «яму» водой, и тогда, под пушечную пальбу и трубный рев, выводили корабль в озеро. Работы оставалось еще много, но галера уже имела имя, флаг и считалась частью государева флота.
Как только Ката услышала про «ямы», сразу догадалась: дедушка там.
Начала расспрашивать. Узнала, что хуже «ямы» места нет. Если вся Лодейщина – преисподня, то там самый черный ее предел.
– Нас из балагана хоть на вырубку выводят и по воскресеньям к обедне, а «ямные» все безвылазные, – рассказал Пров. – В «яме» живут, в «яме» дохнут, там же их и зарывают. Когда воду озерную запускают, хошь всплывай, хошь тони. Потом спустят – сиди в грязной луже, догнивай.
В одной «яме» работали каторжные, в другой хохлы-мазепинцы, в третьей провинные солдаты, в четвертой агаряне, они же «татаре». Эти – за то, что шаутбенахту двадцать лет назад под Азовом крымской саблей отхватили нос; с тех пор Безнос был к магометанам лют. Никто еще из «ямы» не выходил, ни живым, ни мертвым, сказал Пров.
Десятник был мужик звериной силы и сурового нрава. Работа у него была – валить деревья. Березовый ствол толщиной с руку он перерубал одним ударом топора, двадцатилетний тополь – двумя или тремя. Порядок в артели держал крепко, никто не заперечь. Но все было по справедливости: кто больше работает, тому больше уважения. Всяк знал свое место и понимал, почему его занимает.
Пров долго приглядывался к парнишке-веткорубу. Никому в обиду не давал, но один раз за неловкость сам двинул ручищей по скуле, в четверть силы. У Каты чуть не вышибло дух, однако она не ойкнула, а молча перехватила тесак, чем ветки рубят, по-другому, заработала быстрее. Пров кивнул: так лучше.
Он был беглый солдат, побывавший в походах, сражениях и осадных сидениях, много что повидавший и переживший, но на рассказы про свое прошлое скупой. Должно быть, в прежней жизни Пров был плотник – очень уж ловко управлялся с топором. Пока остальные терзали сваленное им дерево, Пров резал деревянные ложки – менял у стражников на табак, к которому приучился на военной службе. Во время передыхов сидел, покуривал. Глядел вверх, в небо. О чем думал – бог весть.
Но однажды, во второй месяц Катиного плена, поманил к себе: сядь-ка рядом.
– Смотрю я на тебя, Тощóй (так все ее звали), и не пойму, что ты за парень. Никогда не ноешь, не жалишься. Давеча Никишка-кухарь оступился, кашей тебя обварил – ты не охнул. А сейчас, вон, носом шмыгаешь и глаза мокрые. С чего?
И Ката поняла, что десятник кончил к ней приглядываться, решил допустить к себе. Потому рассказала честно – про деда: как он гибнет в мокрой «яме» и как она все время про то думает.
– Чудной ты, – покачал головой Пров. – Тут всяк по себе плачет, одного себя жалеет. Оттого и живем на цепи, по-собачьи. Не только на Лодейщине. Вся страна такая. Скулить скулят, да не кусаются. Хвосты поджимают, кости грызут. Коли дозволяешь себя за собаку держать – сам виноват. Тьфу, а не народишко!
Сплюнул желтой табачной слюной.
– А как не дозволишь? – спросила Ката. – Кругом солдаты, у солдат ружья. Кто с цепи сорвался – вон, на колах торчат.
Пров ничего не ответил, лишь махнул рукой: ступай, ступай.
Но с тех пор начал с веткорубом иногда разговаривать, про разное. И однажды, еще недели через две, вдруг сказал, будто та беседа и не прерывалась:
– С цепи надо срываться с умом. Чтоб не поймали. Выждать хорошего часа – тогда и бежать.