Я уже в нынешние времена стал читать рассказы из сборника „Мой день в 2017 году“. Ну, там устроители этого дела хотели рассказов про высокие технологии, и десять лет просто механически прибавили к тому году, седьмому, стало быть. И не ошиблись — почти никто и не вспомнил про столетие „главного события XX века“. Все написали про то, как герой в муках просыпается от квантового будильника и опаздывает на работу. Будильник (квантовый, нейтронный или ещё какой) — это кошмар в веках, и предсказывать его зловещую роль в будущем — что у ребёнка конфету отнять. Но как быстро забылась дата 7 ноября — вот что удивительно.
Заглядывать вперёд страшно, потому как всякий благоразумный человек, проживая в области тучных годов, конечно, подозревает, что за ними последуют года тощие. Так и выходит. И тут уж держись, прибегут мужики и принесут топоры, и вообще что-то страшное будет. Был такой поэт Мандельштам, так он хотел вступить в сделку с веком-волкодавом (все века имеют хищную породу) и попросить, чтобы укрыли какой-нибудь жаркой шубой на смертном сквозняке. И я так хотел, а потом понял, что никакой шубы никто не принесёт. Но пока-то можно порыпаться, вырыть себе нору. Можно приникнуть к корням, построить дом с печью, купить самогонный аппарат и ружьё. Завести себе обрезанные валенки, и если кто постучит — сжимая цевьё, кричать изнутри дребезжащим старческим голосом: „Ни-ка-во нет дома“!
Я, как из газеты ушёл, так домик себе построил. Жена туда ездить не любит — ну, я её понимаю, удобства минимальные. Зато речка, печка, лес и книги, что остались от уехавшего писателя.
Он там свои еврейские фалафели ест, а я его книги читаю.
Его книги мне, впрочем, не очень понравились, а вот бумаги его прочитал. Правильно он их бросил, потому как если тебя, старика, везут умирать на историческую родину, то прошлая жизнь тебе ни к чему.
Вот он писал, что всякий человек, производящий внутри головы тексты, имеет определённый тип поведения. Есть любители Бродского — они должны между стихов пить виски и презрительно оглядывать водяные города, стоя на мокрых набережных в долгих пальто. Есть любители Набокова (шуршащие шины на серпантине близ Монако или снятый посекундно полёт бабочки). Есть безумцы-самоуничтожители в духе Берроуза, есть деловитые подобия Некрасова, что не прочь передёрнуть в карты.
И этот писатель следовал Юрию Казакову, был такой хороший писатель, помню его — бревенчатые стены, осень в дубовых лесах… Я отнёсся к этому с уважением, только аппарат по производству огненной воды.
Оказалось, кстати, что в отличие от Советской власти, что душила-душила самогонщиков, да так и не смогла задушить, власть новая довела их до ручки. Перевелись народные умельцы, производящие конструкции, легко помещающиеся в тумбы письменных столов. А ведь лет двадцать назад, или там тридцать — выйди на улицу, прошепчи заветное желание — и из каждой подворотни манили тебя, оглядываясь воровато, мастера аргоновой сварки и конструкторы оборонных заводов. Сгубила промысел дешёвая водка-паленка по тридцать рублей. Та же участь постигла печников, которых сменила порода каминных дел мастеров, и вот уж не поставишь приличной печи, готовясь к тощим годам.
А так-то живу без будущего и без предсказаний.
Просыпаешься, а пустой дачный посёлок покрыт первым снегом — мечта. Правда, нужно придти к этой сельской уединённой жизнь самостоятельно, а не как Овидий. Живёшь себе, капусту садишь как Гораций, разводишь уток и гусей и учишь азбуке детей. Предсказываешь по птицам, ветру и дыму погоду, а не будущее.
Кто-то мне рассказал про человека из Гидрометцентра, что жаловался, что жизнь у него тягостная — он всегда знал, когда будет какая погода, но природа навстречу ему не шла. Такова судьба всех предсказателей. Мне самому в прошлой жизни на лекциях говорили: „хотите точный прогноз погоды на завтра, приходите послезавтра“ — поскольку точно предсказать погоду пока невозможно, как и будущее вперёд лет на десять-двадцать. Точно так же невозможно предсказать землетрясения — единственное, что добились японцы, известные знатоки геофизических наук не от хорошей жизни, так это быстрого оповещения, чтобы понять, будет ли цунами. А, касаясь земных чудес, так в Турции, говорят, есть место, где из расщелин пышет какое-то чёртово пламя, в воздухе висит пепел и под ногами дрожит земля. И всё это длится тысячелетиями — а что это, как, никто не знает. Ходят вокруг учёные и только кряхтят от недомыслия.
Доча моя, гадалка, как-то заехала ко мне с мужем. Выслушав эту турецкую историю, он вдруг оживился и говорит:
— Эко невидаль! У моей маменьки с батюшкой такое под Шатурой много лет идёт. И ничего — живут люди, огурцы содют, как у вас тоже самогон гонют — только в дыму и пламени. Три власти пережили — и ничего.
И сразу стало понятно, что моё будущее определено верно.
Тут дочины свечки и шары вовсе не пригодились».
Он говорит: «Я много думаю о смерти. Время такое, возраст ещё. На самом деле о смерти вообще надо думать, особенно, когда работаешь с напряжением. А я всю жизнь контакты замыкал да провода сращивал — дело своё знаю.
Но тут дело не только в этом — я заметил, что смертей стало больше. Это нормально — людей стало больше и смертей стало больше. Ещё все стали осведомлённей о чужих смертях. Телевизор, интернеты — раньше только по слухам узнаешь, что какой-то актёр помер. Лет десять смотришь с ним фильмы, а он, оказывается, уже того. А теперь всё сразу известно.
Но я тебе расскажу о другом — вокруг смерти довольно много прилипал. Прилипли и на ней живут и выражают соболезнование — и слово-то это довольно гадкое. „Соболезнование“ — сабли в нём какие-то и лизание.
Длинное слово, неприятное.
Что-то в нём тухлое, как в похоронах на деньги собеса.
Я довольно много видел в своей жизни людей, что оживлялись от чужой смерти. Они сразу начинали соболезновать и шикали на тех, кто недостаточно печален. Были и другие, хорошие-то в общем, люди, что останавливались в своей жизни удивлённо, и не знали, как на всё это реагировать. И начинали ныть в телефонные трубки. „Какой ужас, какой ужас“. У меня дед когда умер, я чуть одну девку не прибил. Она всё блажила: „Да он такой прекрасный был, такой милый, я с ним говорила, а как он по телефону отвечал…“
Но это не только со смертью связано. Вот пришла женина подруга, как у меня сын не поступил, так она ну выть: „Ах, в армию теперь возьмут, так это теперь так страшно, ах, ужас“. Я на неё тупо так смотрю и думаю: „Дура ты, дура. Ну что вот тебе до этого? Жизнь твоя пустая, вот ты её моим сыном и заполняешь. Думаешь, мне это вот приятно слушать? Это ты мне таким своим воем настроение поднимаешь, что ли?“
Тьфу, пропасть!
Как-то дом у меня под снос пошёл, так ко мне мои престарелые друзья повадились за рюмкой ныть: „Ах, Михалыч! Родное ведь место, ты к нему прикипел, а уж мы сколько тут пили, тут дети твои выросли, здесь молодость наша прошла, а теперь тебя в Коровино-Фуниково выселяют, ах как горько это всё“…
А Лидия Михаловна и вовсе говорит: „А я ведь тут у тебя в коридоре… Тут меня Петя и зажал, десять лет как с ним развелась уж, а всё это помню“.