Всё, уснул».
Потом он говорит сурово: «А ты, парень, евреев держись. С евреями не пропадёшь. Кто за нас заступится, когда прижмут, когда обвинят в том, что мы все войны развязали из народной любви к душегубству.
И вот тогда евреи выйдут, старые такие, со своими медалями и орденскими планками, и нас защитят.
Потому что у евреев нынче сила.
Они повсюду. Тут с кем коньяку выпьешь, а после коньяка-то и не такое полезет.
Так-то беседуешь с кем в поезде — чистый татарин. И за Казань-то ему обидно, и чувствуешь, как в нём кровь татарская играет, рука к кривой сабле привычна.
А хватишь по двести из железнодорожных стаканов — глядь: он по-прежнему сидит напротив тебя, а уж чистый хасид, и шляпа на нём откуда-то взялась чёрная, и борода в крошках.
И сам у не разливает, а тебя просит, потому что вечер пятницы настал.
У них-то всё по-быстрому — у тебя ещё пятница, а у них уже суббота, и коньяк быстрее кончается.
Я евреев знаю, у меня синагога в соседнем доме.
Вот у меня рядом с домом магазинчик, знакомая продавщица — я у неё всякую мелочёвку покупаю.
Лампочки, веревочку, клей, который всё клеит. Пальцы сожмёшь с этим клеем — до смерти со щепотью, как Иуда, ходить будешь. Не разожмёшь.
Эта продавщица рассказывает, что пришёл к ней хасид, хотел купить скотч.
— Нет, — говорит, — у нас сейчас скотча. Не подвезли. Но я вам могу дать свой, только принесите обратно.
Принёс через десять минут. И, в подарок, — две пачки мацы.
— На сколько просрочена? — спрашиваю я свою продавщицу. Спрашиваю с пониманием, деловито.
— На три года, — мгновенно отвечает она.
Вот я тебе и говорю — с ними всегда договориться можно».
Он садится на стульчик у больничной койки, смотрит мне в глаза и говорит:
«Пойми, мальчик, никаких злых людей нет. Люди ровно такие, какими им позволено быть.
Вот бабка у меня была баечница. Анекдоты, значит, рассказывала, да не просто так, а будто пела. Что там твой Райкин. И жена у брата, Машенька, тоже певунья. Да и дед мой — тоже.
Один я такой — ни слуха, ни голоса.
Брат и тот, поёт — на трезвяк и сухонький.
Но поднялись все как-то. Внуки у самих скоро будут — только дети в городе живут, нос к нам не кажут.
Сейчас богато стали жить, по заграницам ездить, никто на зиму огурцы не солит — купить проще.
А я прежнюю угрюмость помню — прожили между деревней и райцентром, как в щели за комодом.
Дед мой помер рано, а бабка мне его историю рассказала. Пришёл он с войны t приехал домой вместе с другом-однополчанином. Мой, значит, из райцентра был, а тот-то из району. Городскому голодно, деваться некуда, а деревенский сразу кур завёл, начал обживаться — откормился, одним словом. Ну а городской мой дед понял, что дело труба, да вспомнил, что у него гармонь от отца осталась. Надел медали, чёрные очки и сел с гармонью на рынке. Так лето и перебился.
А как пришла осень — смотрит, его приятель с яйцами на рынок приехал.
Деревенский-то дружок к нему подбегает, всё никак понять не может: как, говорит, мы ж с тобой вместе с фронта ехали, и у тебя с глазами всё в порядке было! Тому деваться некуда, и он начинает врать: что, дескать, в последнем бою его чуть контузило, а потом и постепенно слепота пришла. А пришла слепота, отворяй ворота, карманы нараспашку, жизнь — промокашка. Деревенский дал другу яичко, да попросил, чтобы потом он спел что-нибудь для него лично. Сидят они рядом у входа на рынок, а слепец поёт жалобные песни. Но тут присмотрелся деревенский к дедовой шапке — и видит, что туда не только медь сыпят, а некоторые бабы и бумажки кидают. Да он со своими курами за неделю такого не заработает! И цап четвертную из шапки! А дед мой видит это, да что же тут поделать? Но всё же не сдержался — стал на гармони наяривать и петь: „А я всё вижу, вижу, Микола, сраное твоё дело, товарищ мой боевой!“
Голодно было, чо.
Но выжил как-то, устроился, женился на бабке моей.
И всё оттого, что люди помогли — не один кто-то, а так, каждый по копеечке. Так и вылез из нищеты, стал работать при автобазе, да и я туда за ним.
Он машины чинил, и отец там обретался, да я тоже. Потом я в рейсы стал ходить, а он уж старенький был, и, наконец, ослеп по-настоящему.
Стал на рынок так выходить — для души. Руки гармонь держат — и ладно. Его было доведут, усадят на табуретку, а он им поёт, да слова всякие вставляет, напоминает им, что о ближнем думать надо. Жизнь-то давит, помогать надо, хоть люди и такие, какими им быть дозволено.
Станет им страшно, так поедом мать свою съедят, а чуть отогреются, разживутся хлебом, так и подобреют.
Вот мне рассказывали, как замёрзла мать с детьми в поле, потому что их никто в дом не пустил. Не открыли. Нет, дети, кажется, выжили. Ничего хорошего в той истории не было, не спорю, а уж зачем баба ночью в чисто поле подорвалась, вовсе непонятно.
Но вот, что я тебе расскажу: у меня брат с женой купили дом в деревне. До столиц у нас далеко, да и до трассы не так, чтобы близко.
Работа у меня сезонная, строительная, брат дальнобойщиком был, да тоже ко мне на летние шабашки подался. Когда работа есть — хорошо, кум королю, как нету, так сидим на запасах. Жена у брата оказалась практическая женщина, во всём толк знает, и в человечьей жизни, и в том, кто под землёй редиску красит.
А в перерывах между плотницким делом сидим мы втроём в избе, вокруг снега.
Спим, да телевизор смотрим.
Вокруг не то, чтобы нет никого, а так, в деревне десять домов — старухи понемногу отходят. Мы им воды принесём, или за едой сгоняем — вдруг кто и нам в другой раз поспособствует. Дети-то хрен приедут в этот край.
В общем, в зимнем сияньи путь серебрится, сидим как-то, вечеряем — и тут нам стук-стук в дверь.
Кто-то на ночь глядя прётся.
— Не открывай, — Маша аж побелела вся.
Ну и говорит нам, что цыганы так делали — запустят девочку в дом, она дождётся, когда все заснут, да своим дверь откроет. Они семью вырежут, подгонят „Газель“ и вывезут всё.
Я сразу в эту историю не поверил: проще цыганам наркотой торговать, чем в деревнях так живиться. Ну что возьмёшь там — микроволновку да телевизор, три тыщи гробовых денег? Да три — и то много.
Недолго мялись, откинули крюк, да и открыли, а там — девочка.
Так у меня сразу холодок по спине.
Сразу она мне не понравилась, и не в том дело, что у неё что-то во внешности такое. Как раз, наоборот, соплёй перешибёшь. Но глаза неприятные — а ведь так не поймёшь, сам, может, замёрзнешь, так будешь смертью глядеть.
А девочка явно не русская, блеет что-то на своём-то языке. Деваться некуда — напоили и спать положили.