Никто не предавался таким мечтам более самозабвенно, чем молодые русские офицеры, принимавшие участие в кампаниях 1812–1814 гг. «Прошли многие столетия и многие последуют в будущем, но ни одно из них не содержит, и не будет содержать двух таких наполненных и удивительных лет», – утверждал штабной офицер князь Николай Борисович Голицын. Молодые люди вроде него испытывали ощущения пережитой ими национальной эпопеи, подтверждавшей право их страны на всеобщее уважение в мире. «Наконец-то можно, гордо подняв голову, сказать: “я русский!”», – писал партизанский командир Денис Давыдов
{996}.
И не только гордость за новую мощь и престиж державы окрыляла их. «После успешного завершения отечественной войны и нашего победоносного марша от развалин Москвы в Париж, Россия сделала вздох свободы и ожила с духом обновления и перерождения», – вспоминал князь Петр Вяземский много лет спустя. По убеждению другого участника событий, они «пробудили русских людей к жизни» и позволили им определиться политически. Федор Глинка рассматривал данный исторический эпизод как «священное движение» в направлении лучшего бытия
{997}. Отчасти вопрос заключался в повысившемся самосознании: те молодые офицеры очень многое пережили за крайне непродолжительный период, ежедневно заглядывая в лицо смерти, вынося тяжелейшие лишения, погружаясь в бездну отчаяния и взлетая на вершины триумфа. Они открыли для себя новое чувство солидарности друг с другом и со своими солдатами и, ведя разговоры у лагерных костров, мечтали о более честной и лучшей жизни для всех.
Но пока они давали выход высоким чувствам, такие же, но более приземленные дворяне далеко в тылу занимались устранением последствий ущерба, вызванного вторжением войск Наполеона в Российскую империю. В октябре 1812 г., сразу после ухода французов из Москвы, Ростопчин учредил особую комиссию для расследования деятельности всех остававшихся в городе во время французской оккупации лиц. В результате, удалось выявить двадцать двух человек, преимущественно иностранного происхождения, нарушивших верность царю. Их тут же отправили в изгнание, отослали в Сибирь или посадили под замок. Еще тридцать семь подозревались в службе французам, но сурового наказания не понесли. Некоторых передали гражданским судам, кого-то высекли. Аналогичные расследования проходили и в других губерниях. Всех просто оставшихся на местах во время пребывания французов допрашивали наряду с теми, кто служил противнику. Покарали в действительности очень немногих, поскольку в 1814 г., прежде чем наказания успели вступить в силу, власти объявили амнистию
{998}. Подобная снисходительность отражает определенную степень облегчения – радость по поводу того, что все так легко обошлось.
И самым величайшим поводом для благодушия стала пассивность крепостных, которые не использовали представлявшуюся им в результате французского нашествия благоприятную возможность дружно подняться против господ. «Похоже, именно это более всего затрагивает чувства всех русских, с коими я имел беседы на сей предмет, – отмечал Джон Куинси Адамс в дневнике 1 декабря 1812 г. – Именно этот момент вызывал у них самый большой страх, и именно потому более всего радуются здесь из-за того, что опасность миновала»
{999}. Но многие как раз-таки страшились обратного.
Чрезмерно восторгаясь и воздавая хвалу патриотизму крепостных, дворяне крайне побаивались, как бы чего не пришло в голову крестьянским героям, в особенности в свете появившихся у них ружей и навыков их применения. Власти издавали прокламации, призывая крестьян сдавать оружие, даже предлагая по пять рублей за ружье, но результаты оказались крайне разочаровывающими, и оружие пришлось отбирать силой. Насколько серьезно воспринималась угроза, можно судить вот по какому факту: Александр Бенкендорф, командовавший «летучим» отрядом в армии Винцингероде к северу от дороги Москва-Смоленск, получил приказ разоружать вспомогательные силы крестьян своей группы, а проявивших особую активность – расстреливать
{1000}.
«Чернь привыкла к войне и видела резню, – писал Ростопчин Александру после долгого разговора с Балашовым осенью 1812 г. – Наши солдаты грабили их вперед неприятеля, и теперь, когда Бонапарт, как по всему видно, выскользнул из наших рук, было бы неплохо, пока мы готовимся к битве с ним, подумать о мерах для борьбы с вашими и отечества врагами внутри империи»
{1001}. Опасения вовсе не были беспочвенными.
9 декабря, покуда остатки Grande Armée брели в Вильну, взбунтовался недавно набранный в Пензенской губернии и дислоцированный в городке Инсар 3-й пеший полк ополчения. Солдаты схватили своих офицеров, избили их и проволокли по улицам, после чего взяли под стражу. Начали сооружать виселицы, собираясь вздернуть их, но поддались соблазну пограбить, а потом принялись неистовствовать. Сумевший сбежать из города офицер очутился в сельской местности, где тут же обнаружил, что крестьяне не на шутку возжаждали крови – его и местных помещиков. Мятеж охватил и другие гарнизоны Пензенской губернии, но был подавлен с помощью регулярных войск и артиллерии.
[237] Как выяснилось в ходе расследования, крепостные крестьяне, ставшие ратниками, считали себя заслужившими свободу пребыванием в ополчении и бурно отреагировали, когда им разъяснили всю глубину их заблуждения
[238]. Три сотни бунтовщиков по приговору прогнали сквозь строй, вследствие чего умерли тридцать четыре человека
{1002}.