Никто уже не скажет, нашел бы Павлов этот выход, проживи он, как совершенно серьезно собирался, до ста лет. Но в феврале 1936 года 86-летний патриарх физиологии внезапно простудился и через несколько дней умер от пневмонии.
За десять дней до его смерти Лоренц в Берлине познакомился с фон Хольстом и окончательно отказался от рефлекторной трактовки поведения.
Еретики и инквизиторы
Мы уделили столько внимания личным взглядам и исканиям Павлова, поскольку он до последних своих дней практически единолично определял теоретические позиции и направление работы своей школы. Но сомнения и способность к критическому осмыслению накапливающихся фактов были присущи не одному только Павлову. В его огромной империи было много разных людей – и среди них немало настоящих ученых.
Еще в первой половине 1930-х годов один из многочисленных учеников Павлова, профессор Петр Анохин, на основании собственных оригинальных исследований приходит к выводу, что в составе нервного аппарата условного рефлекса обязательно имеется некий блок, в котором заложены параметры будущего подкрепления (позже Анохин назвал его «акцептором результата действия»). Это, казалось бы, мелкое частное дополнение к сугубо теоретической, «бумажной» схеме организации условного рефлекса в течение нескольких лет полностью изменило взгляд молодого профессора на организацию физиологических функций и поведения. Уже к 1935 году Анохин сформулировал основные черты собственной концепции. В ней место линейного, однонаправленного, развивающегося строго от воспринимающего «входа» к исполнительному «выходу» рефлекса заняла функциональная система – временный или постоянный коллектив нейронов, производящий сложный синтез сигналов от рецепторов состояния внутренней среды организма (отражающих потребности, преобладающие в данный момент), от органов чувств, от структур хранения памяти, поставляющих информацию о прежнем опыте. В отличие от рефлекса эта система мыслилась активной, «заряженной» действием и требующей его выполнения. Разрешить ей это может появление адекватного стимула («санкционирующей афферентации» в первоначальной терминологии Анохина – оцените параллелизм мысли русского физиолога и австрийского зоолога с его «ключевыми стимулами», разрешающими выполнение поведенческого паттерна). И самое главное – эта система целестремительна, она формируется под определенный результат, имеет внутренний образ этого результата и умеет сравнивать последствия своих действий с этим образом. А в случае несовпадения – повторять и изменять действие.
Конечно же, это был полный разрыв не только с «учением Павлова», но и со всем рефлекторным подходом. Трудно сказать, когда это осознал сам Анохин, – в его ранних работах радикальность разрыва приглушена, а идея функциональной системы представлена как дальнейшее развитие идеи условного рефлекса. Но это в равной мере может быть как искренней иллюзией, психологической защитой от необходимости спорить с великим учителем, так и осознанной предосторожностью. К середине – второй половине 1930-х «единственно верное, подлинно научное, материалистическое учение академика Павлова о высшей нервной деятельности» уже вошло в состав советского идеологического канона. И открытое оппонирование ему (да к тому же с явным привкусом телеологии – что это за «результат», которого еще нет, но образ которого уже существует и формирует систему?!) могло иметь для советского ученого весьма тяжкие последствия.
В течение примерно полутора десятилетий в советской нейрофизиологии параллельно развивались обе этих тенденции. С одной стороны, наиболее креативные и независимо мыслящие исследователи (не только из павловской школы, но и вне ее – такие как фактический создатель нейрофизиологии движения Николай Бернштейн, выдающийся грузинский физиолог Иван Бериташвили и ряд других ученых
[90]) напряженно искали пути выхода за пределы рефлекторной парадигмы, ощущавшейся уже как прокрустово ложе. С другой – нарастала догматизация и идеологизация павловского научного наследия. Разумеется, вторая тенденция была во многом результатом влияния официальной идеологии. Однако до поры до времени это влияние выражалось не столько в силовом давлении, сколько в некоем запросе: партийные идеологи ждали от ученых окончательного формирования «павловского учения» именно как составной части идеологического канона и готовы были поощрять тех, кто обеспечит такой «продукт». И запрос не остался без ответа: среди учеников и сотрудников Павлова быстро сложилась плеяда научных начетчиков, главным занятием которых стало своеобразное «павловское богословие»: бесконечное восхваление, подтверждение и комментирование наследия великого физиолога, а также отпор любым попыткам «извращения и ревизии» (читай: развития) его учения. И все это происходило на фоне нарастающей изоляции советской науки от мировой (дополнительно усилившейся в годы войны, но начавшейся задолго до нее и продолжавшейся после ее окончания).
Разумеется, павловская школа не поделилась без остатка на еретиков и начетчиков: желающим заниматься настоящей наукой в рамках ортодоксально-павловских представлений хватало и тем, и возможностей. Собственно, эта категория исследователей и составила мейнстрим павловской школы конца 1930-x – 1940-х годов, ее ведущие представители заняли руководящие посты в основных центрах павловской научной империи. Наиболее видной фигурой этого мейнстрима был академик Леон Орбели – один из ближайших сотрудников Павлова, ставший к концу 1940-х годов директором обоих главных «павловских» научных центров: Физиологического института АН СССР и Института эволюционной физиологии и патологии высшей нервной деятельности Академии медицинских наук (характерная деталь: оба института носили имя Павлова). Леон Абгарович и его многочисленные сотрудники сделали именно то, к чему безуспешно призывали американскую «сравнительную психологию» ученые школы Нобла: развернули широкие сравнительные исследования процессов научения и пластичности поведения у самых разных животных, представлявших не только все основные классы позвоночных, но и многие типы беспозвоночных. Объектами исследований стали моллюски (головоногие, брюхоногие и даже двустворчатые), членистоногие (ракообразные, паукообразные и, конечно же, насекомые), иглокожие, плоские и кольчатые черви, кишечнополостные и даже простейшие – амебы и инфузории. Оказалось, что всем им присущи способности к тем или иным формам обучения. Несмотря на всю благонамеренность и ортодоксальность исходных установок исследователей, полученные ими результаты тоже с трудом увязывались с классическими представлениями павловской школы: оказывается, обучение возможно не только без коры головного мозга, но и без мозга как такового, без каких-либо выраженных скоплений нервных элементов и даже (в случае простейших) без самой нервной системы. Конечно, реакции амеб и инфузорий никто «условными рефлексами» не называл, а применимость этого понятия к адаптивным изменениям в поведении гидры или морского ежа была предметом довольно жарких споров. Но фундаментальное единство этих феноменов становилось все очевидней. Способность к обучению как таковая оказалась не связанной с обладанием теми или иными конкретными нервными структурами, в ней нельзя было видеть привилегию наиболее высокоразвитых животных
[91]. Адаптивно изменять свое поведение в тех или иных пределах могут, как выяснилось, все, у кого вообще есть поведение.