Парикмахерская располагалась в приземистой мазанке, похожей на хибарку дедушки-рыбака из книжки «Белеет парус одинокий». И стояла она тоже на берегу — над откосом лога, там, где улица Вокзальная смыкалась с Первомайской. Сейчас про нее, конечно, мало кто помнит. От мазанки не осталось следа еще в ту пору, когда я был старшеклассником. Снесли, когда реконструировали мост через лог.
В глинобитной парикмахерской всегда было прохладно. Над двумя креслами уютно щелкали ножницы. Пахло одеколоном. Одно мне там не очень нравилось: с простенка между окошками непонятно смотрел из портретной рамы лысоватый дядька в пенсне. Типографская надпись под портретом сообщала, что это «JI.П.Берия».
Я знал, что Берия — нарком (по-новому — министр), один из вождей и верный помощник товарища Сталина. И что он главный над теми, кто ловит шпионов. До той поры, когда Берию самого объявят шпионом (кажется, английским), изменником и вредителем, было еще далеко. Так что портрет вызывал опасливое уважение (хотя и непонятно, почему его повесили здесь, в захудалой парикмахерской).
Мало того, я знал, что от Берии была большая польза лично моему отчиму. Будто бы он, Берия, сам утвердил список тех, кого следует отпустить на волю.
В середине войны отчим в одном из лагерей отсиживал срок за «шпионаж». Сперва-то его хотели просто расстрелять, но потом смягчили приговор. И вот нарком Берия, перестрелявший тысячи и тысячи людей, вдруг решил устроить ревизию: нет ли в делах осужденных лиц ошибок, перегибов и несправедливых приговоров? Что его подвигло на столь либеральный шаг, теперь, наверно, никто уже не скажет. Тем не менее, раз нарком велел, «ошибочно осужденные» тут же нашлись. Отчим говорил, что была это горсточка счастливцев, на которую неожиданно свалилась милость судьбы — этакий каприз тогдашнего «энкавэдэшного» режима. И отчим оказался в этой кучке избранников. С далекого «лагерного» Севера он приехал в Тюмень (в Москву, где жил раньше, — не разрешили) и познакомился с мамой.
Конечно, отчим не очень-то доверял наркому Берии. Говорил, что «сегодня отпустил, а завтра, глядишь, опять...» Но, тем не менее, был не очень сдержан на язык: иногда отпускал шуточки, за которые «опять» очень даже было возможно. И порой в моем присутствии описывал детали лагерного быта и допросов у следователей. Впрочем, я про это писал в нескольких книжках...
Порой, когда отчим устраивал дома скандалы (и пьяные и «трезвые»), я, признаться, думал, что зря Берия подписал этот список. Сидел бы заключенный В.Э.Кун там, куда посадили, и мама с папой, может быть, не разошлись бы и все было бы по-иному...
Впрочем, чего теперь «если бы да кабы». Все равно у отца в Белоруссии была уже другая семья...
Так, размышляя и предвкушая прохладу парикмахерской, я прошагал квартала два. И спохватился, что денег на стрижку у меня с собой нет. Мама еще позавчера дала мне трешку, но я «тянул резину», не шел в парикмахерскую. А теперь деньги остались в кармане старых штанов.
Ну и ладно! Два-три дня у меня еще есть. А сейчас я, весь изжаренный, пойду скорее домой и отпрошусь у мамы на реку. Туда вполне можно в трусах с «бубновым» задом.
Проходя мимо пожарного депо, я оглянулся. Никого из пожарных поблизости не было. Я присел на бетонный барьерчик и опять поплескал себе в лицо. Пофыркал, помотал головой — с ресниц разлетелись радужные брызги.
И в этот миг меня крепко ухватили за бока.
— Опять ты здесь бултыхаешься, шмакодявка! Я тебе что обещал!
Откуда он появился, этот ражий детина? Сильными руками он взметнул меня над бассейном и уронил в воду. С плеском!
Я сел и оказался в воде до подмышек.
И, конечно, заревел.
Выскочил я из бассейна на другом его краю, отбежал и со слезами обозвал Ражего всякими неприсущими пионеру словами. Потом, оставляя на досках тротуара сырые следы и подвывая, пошел домой.
На весь путь до Нагорной слез у меня, разумеется, не хватило, но перед самым домом я опять шумно завсхлипывал. И в таком вот облипшем и зареванном виде я предстал перед мамой.
Мама разделила мое негодование по поводу вероломного поступка ражего пожарника. Но что она могла сделать? К тому же ее больше беспокоило не нанесенное мне оскорбление, а судьба брюк. Они, по словам мамы, «наверняка теперь ссохнутся и сядут».
Так оно и случилось. Высохшие брюки сделались съеженными и маленькими. Нет, надевать их было можно, только никакого парадного вида они не имели, несмотря на долгое разглаживание. И длина стала — по щиколотку. Ладно, за повседневную одежду сойдут (особенно зимой, с валенками), но выходного костюма я оказался лишен.
Когда с работы пришел отчим, мама с великим огорчением поведала о случившемся. А я снова набух слезами от пережитой утром обиды и унижения.
Отчим неожиданно все это принял близко к сердцу.
— А ну, идем! Покажешь мне этого огнеборца!
— Володя, не надо! — встревожилась мама. — Мало тебе еще неприятностей? Пожарники — это же почти милиция!
Мне было понятно, о каких неприятностях идет речь. Кто-то недавно сообщил про отчима «куда следует», что он ездил в Москву к дочери (она была от первой жены), сестрам и брату, хотя не имеет права никуда уезжать из Тюмени, потому что административный ссыльный.
И отчима вызывали «туда».
На самом деле ссыльным он не считался и мог ездить, куда хочет. Это его право «там» вежливо подтвердили, и недоразумение вроде бы уладилось. Но отчиму казалось, что во время разговора на него «смотрели странно». А был сорок восьмой год, когда вдруг снова начали сажать тех, кто был арестован до войны и во время войны, а потом отпущен (как потом говорили взрослые, «шел второй призыв»). Конечно, в отчиме сидел постоянный страх. И он теперь был рад, что завтра на два месяца уезжает в командировку по охотничьим хозяйствам в районе Ханты-Мансийска и Салехарда.
Надежда, что «там не найдут», была, конечно, иллюзорная, но все-таки: от областных органов подальше...
В такой ситуации логично было бы ему тихо сидеть до самого отъезда и не влезать ни в какие истории. Но Владимир Эдвинович завернул мои иссохшие брюки в газету и сказал:
— Идем!
И я — в трусах с арестантским клеймом, полинялой майке и босиком — запрыгал впереди отчима, лелея надежду на отмщение.
Нам повезло — в том смысле, что у депо стояли несколько человек и среди них оказался начальник, кругловатый дядя в синей гимнастерке и фуражке с серебристым значком. Выяснив, кто есть кто, отчим — высокий, тощий, со значительным лицом и манерами взбешенного интеллигента — обратился к командиру. Развернул перед ним брюки и, указывая то на них, то на меня, в жестком тоне изложил ситуацию. И потребовал возмещения материального и морального ущерба.
Командир малость оробел. И начал говорить, что ничего подобного не могло иметь места. Ибо его подчиненные никогда не обижают детей, а, наоборот, полны к ним всяческой любви и готовности помочь и спасти...