Национальный интерес определялся скорее правовыми, чем геополитическими факторами. В марте 1936 года государственный секретарь Халл разъяснил Рузвельту в чисто правовом плане вопрос о важности ремилитаризации Рейнской области, перевернувшей военный баланс сил в Европе и оставившей беззащитными страны Восточной Европы. «Из этого краткого анализа следует, что действия германского правительства являются нарушением как Версальского, так и Локарнского пактов, но с точки зрения Соединенных Штатов, как представляется, они не являются нарушением нашего договора
[492] с Германией от 25 августа 1921 года»
[493].
После своей блестящей победы на выборах 1936 года Рузвельт вышел далеко за пределы существующих рамок. Он фактически продемонстрировал, что, несмотря на занятость главным образом проблемами депрессии, он ухватил суть вызова со стороны диктаторов лучше, чем какой бы то ни было европейский руководитель, если не считать Черчилля. Поначалу президент просто провозглашал моральную преданность Америки делу демократии. Процесс ликвидации политической неграмотности Рузвельт начал с так называемой «карантинной речи», произнесенной в Чикаго 5 октября 1937 года. Это было первым предупреждением Америке о надвигающейся опасности и его первым публичным заявлением о возможности в связи с этим возложения Америкой определенных обязательств на себя. Возобновление Японией военной агрессии в Китае вкупе с провозглашением в предыдущем году «оси Берлин — Рим», обеспечивало фон, на котором озабоченность Рузвельта приобретала глобальный характер:
«Мир, свобода и безопасность 90 процентов населения земного шара подвергаются угрозе со стороны оставшихся 10 процентов, которые грозят разрушением всего международного порядка и законности. …Как представляется, к сожалению, верно, что эпидемия всемирного беззакония распространяется повсюду. Когда эпидемия физической болезни начинает распространяться повсюду, общество санкционирует и поддерживает карантин для больных для того, чтобы защитить здоровье общества от распространения болезни»
[494].
Рузвельт осмотрительно не уточнял, что значит «карантин» и какие конкретные меры, возможно, имеются в виду, если таковые вообще имеются. Если бы его речь призывала к каким-либо действиям, они бы находились в противоречии с законами о нейтралитете, которые были приняты конгрессом подавляющим большинством голосов и только что подписаны президентом.
Неудивительно, что «карантинная речь» подверглась нападкам изоляционистов, которые потребовали разъяснений намерений президента. Они яростно настаивали на том, что разделение стран на «миролюбивые» и «воинственные» подразумевает такое американское ценностное суждение, которое, со своей стороны, приведет к отказу от политики невмешательства, в приверженности которой поклялись и Рузвельт, и конгресс. Два года спустя Рузвельт так описывал шум, последовавший за «карантинной речью»: «К сожалению, это предложение не нашло отклика — даже со стороны враждебно настроенных и возмущенных людей. …Оно было осыпано градом обвинений как подстрекательство к войне; оно было осуждено как преднамеренное вмешательство в международные дела; оно даже подверглось насмешке, как нервные поиски «под кроватью» подстерегающих опасностей несуществующей войны»
[495].
Рузвельт мог бы покончить с создавшимся противоречием простым опровержением приписываемых ему намерений. Тем не менее, несмотря на атаку критиков, Рузвельт говорил достаточно двусмысленно на пресс-конференции, чтобы оставлять возможность варианта какого-либо рода коллективной обороны. Согласно журналистской практике того времени, президент всегда встречался с прессой не для записи, что означало, что его нельзя было цитировать или ссылаться на него, и эти правила не нарушались.
Через много лет историк Чарльз Бирд опубликовал запись, свидетельствующую, что Рузвельт говорил уклончиво, уходил от вопросов, но никогда не отрицал того, что «карантинная речь» знаменует новый подход в международных отношениях, хотя и отказывался рассказать, в чем этот новый подход заключается
[496]. Рузвельт настаивал на том, что его речь означает действия, выходящие за рамки морального осуждения агрессии: «В мире имеется множество методов, которые еще не были испробованы»
[497]. А когда его спросили, означает ли это, что у него есть какой-то план, Рузвельт ответил: «Я не могу даже дать подсказку. Вам придется самим придумать. Да, он есть у меня»
[498]. Он так и не объяснил, что это был за план.
Как государственный деятель, Рузвельт мог предупредить о надвигающейся опасности; как политический лидер, Рузвельт обязан был лавировать между тремя течениями американского общественного мнения: небольшой группировкой, призывающей к безоговорочной поддержке всех «миролюбивых» наций; несколько более значительной группировкой, согласной с оказанием поддержки другим странам до тех пор, пока это не вело к войне; и подавляющим большинством, поддерживающим букву и дух законодательства о нейтралитете. Умелый политический руководитель будет всегда держать открытыми как можно больше вариантов действий. Он предпочтет сохранить свой окончательный курс как собственный оптимальный выбор, а не действовать под давлением событий. И никто из современных американских президентов не владел лучше Рузвельта такого рода тактическим маневрированием.
В «Беседе у камина», в основном посвященной внутренним делам и состоявшейся 12 октября 1937 года — через неделю после «карантинной речи», — Рузвельт попытался успокоить все три упомянутые группы. Подчеркнув свою приверженность миру, он с одобрением отметил приближение конференции участников Вашингтонского военно-морского договора 1922 года и назвал участие Соединенных Штатов в этой конференции демонстрацией «нашей цели сотрудничать с другими договаривающимися сторонами по этому договору, включая Китай и Японию»
[499]. Примирительная лексика как бы предполагала стремление к миру, даже с Японией; в то же время она должна была бы стать наглядной демонстрацией доброй воли, если бы сотрудничество с Японией оказалось невозможным. Столь же неопределенно Рузвельт говорил о роли Америки в международных планах. Он напомнил слушателям о своем опыте военных лет, когда он был заместителем министра военно-морского флота: «…помня, что с 1913 по 1921 год я лично был весьма близок к мировым событиям, и что в те времена, когда я выучился многому из того, что следует делать, я тогда же узнал многое из того, что делать не следует»
[500].