Сдержанность сената не помешала президенту Гардингу отнестись с энтузиазмом к Договору четырех держав. На церемонии подписания Гардинг расхваливал его за то, что он защищал Филиппины и ознаменовал «начало новой и лучшей эпохи человеческого прогресса». Как мог договор, не предусматривающий мер принуждения, защитить такой богатый трофей, как Филиппины? Несмотря на то что Гардинг занимал позицию по другую сторону политического спектра, он призвал себе на помощь стандартную вильсонианскую проповедь. Мир, как заявил он, накажет нарушителей, заклеймив «бессовестность предательства и подлости»
[481]. Гардинг, однако, не смог объяснить, каким образом должно определяться общественное мнение, не говоря уже об управлении им, и во имя какого дела, поскольку Америка отказывалась вступить в Лигу Наций.
Пакт Бриана — Келлога, воздействие которого на Европу обсуждалось в одиннадцатой главе, превратился в еще один пример стремления Америки относиться к принципам как обязанным воплощаться в жизнь самими по себе. И хотя американские руководители с энтузиазмом провозглашали исторический характер этого договора, поскольку 62 страны отвергали войну как инструмент национальной политики, они наотрез отказывались одобрить любой механизм для его реализации, не говоря уже о мерах по его реализации. Президент Калвин Кулидж, в порыве экзальтации распинаясь перед конгрессом в декабре 1928 года, утверждал: «Соблюдение этого договора… обещает гораздо больше для мира во всем мире, чем любое другое соглашение, когда-либо заключенное между странами»
[482].
Но все же, как тогда сделать реальностью подобную утопию? Горячая защита Кулиджем пакта Бриана — Келлога заставила интернационалистов и сторонников Лиги заявить, причем весьма обоснованно, что, если война объявлена вне закона, само понятие нейтралитета лишается всякого смысла. С их точки зрения, поскольку Лига задумана для того, чтобы определять агрессоров, то международное сообщество обязано наказать их должным образом. «Неужели хоть кто-то поверит, — спрашивал один из сторонников подобной точки зрения, — что агрессивные планы Муссолини можно пресечь лишь благодаря доброй воле итальянского народа и силе общественного мнения?»
[483]
Предвидение в постановке этого вопроса не помогло его лучше понять. Даже в процессе обсуждения договора, носящего его имя, государственный секретарь Келлог, выступая перед Советом по международным отношениям
[484], подчеркивал, что для достижения согласия никогда не будет применяться сила. Опора на силу, по его утверждению, превратила бы то, что рассматривалось как долгий путь к миру, именно в подобие военного союза, какие должны как раз быть упразднены вообще. Не должен также пакт включать в себя определение агрессии, поскольку любое определение может что-то упустить и, следовательно, ослабит благородство формулировок пакта
[485]. Для Келлога слово не было только в начале, оно было концом:
«Нация, заявляющая, что действует в порядке самообороны, обязана будет оправдаться перед судом общественного мнения так же, как и перед участниками договора. По этой причине я отказался включить в текст пакта определение агрессора или понятия самообороны, поскольку я считал, что всеобъемлющая юридическая формулировка не может быть составлена заблаговременно. …Это совсем не облегчит, а, напротив, затруднит для страны-агрессора возможности доказать свою невиновность»
[486].
Сенат не был так впечатлен от объяснений Келлога, как это было шесть лет назад от комментариев Гардинга, почему Договор четырех держав не означает того, что в нем написано. Теперь сенат добавил три собственных «толкования»: с точки зрения сената договор не ограничивает ни права на самооборону, ни применение доктрины Монро, а также не создает никаких обязательств по оказанию содействия жертвам агрессии. А это означало, что все предполагаемые чрезвычайные обстоятельства исключены из сферы его статей. Сенат одобрил пакт Бриана — Келлога как декларацию принципов и в то же время настаивал на том, что этот договор не имеет практического значения. За этим следовал вопрос: стоило ли вовлечение Америки даже просто к формулированию принципа тех самых оговорок, которые неизбежно следовали за этим?
Если Соединенные Штаты отвергали союзы и бросали тень сомнения на эффективность Лиги, как же можно было бы спасти версальскую систему? Ответ Келлога оказался гораздо менее оригинальным, чем замечания в его адрес, и просто представлял собой старый трюк, ссылку на силу общественного мнения: «…если при помощи этого договора все нации официально выскажутся против войны как института разрешения международных споров, то мир тем самым сделает шаг вперед, создаст общественное мнение, мобилизует великие нравственные силы во всем мире для соблюдения договора и примет на себя торжественное обязательство, благодаря которому будет значительно труднее ввергнуть мир в новый большой конфликт»
[487].
Четыре года спустя преемник Келлога Генри Стимсон, один из самых выдающихся и опытнейших государственных деятелей Америки за весь межвоенный период, не мог придумать никакого лучшего средства против агрессии, чем пакт Бриана — Келлога, само собой разумеется, опирающегося на силу общественного мнения:
«Пакт Бриана — Келлога не предусматривает никаких силовых санкций. …Вместо этого он полагается на санкции общественного мнения, которые смогут стать одними из самых действенных санкций в мире. …Критики, насмехающиеся над ним, еще не осознали полностью эволюцию общественного мнения со времен Великой войны»
[488].
Для дальней островной державы — какой Соединенные Штаты выглядели по отношению к Европе и Азии, — споры в Европе, как правило, представлялись трудными для понимания и зачастую не имеющими к Америке никакого отношения. Поскольку Америка обладала большим запасом прочности, оберегавшим ее от проблем, которые угрожали европейским странам. Не оказывая воздействия на американскую безопасность, европейские страны выступали чем-то вроде предохранительных клапанов. Примерно такого же рода аргументация привела к отстраненности Великобритании от повседневной европейской политики в период «блестящей изоляции».