Раньше, когда мне было пятнадцать и когда по воскресеньям я целовалась с мальчишками в Мурлосе за кладбищенской стеной, я считала. Раз, два, три, четыре и дальше. Помню, с Деде Клюком я досчитала до тридцати девяти, а другой раз, с Мишелем Барантайром — до сорока семи. А вот с мсье Боем не считала, и в этот раз тоже не собиралась считать. Он говорит мне: раздевайся, а я говорю: что вы, мсье Бой, и не думайте даже. Он говорит: снимай все, оставь только передник, он тебе так идет. Я говорю: это испанский передник, я его только по праздникам надеваю. Он говорит: потом наденешь, а сейчас все снимай, да поскорей. Я говорю: ни за что, мне столько труда стоило выгладить его, и завязки, похожие на крылышки, и пелерину кружевную, столько возни, и потом за рекой-то война, мсье Бой разве забыл? Он говорит: я так рад, что ты не похудела, я терпеть не могу худосочных. Я говорю: а вдруг я испорчу фартук, что тогда мадам со мной сделает? Вдруг порву кружева, как их заменить? Он говорит: надеюсь, ты и сзади не похудела, а я говорю: в Испанию сейчас уже не поедешь, чтобы купить новый, что я буду делать, если на переднике порвутся кружева? А он говорит: я сам тебя раздену, а потом сам надену на тебя передник. А я такая глупая и так его люблю, что позволила ему раздеть меня, а сама подумала: ну и пусть Мария Сантюк услышит, не съест же она меня. Только посмотрит на меня своими гордыми, строгими глазами, так, что мороз по коже пробежит и не будет никакого желания шутить, и я не скажу: «А что, Мария? Вы чем-то недовольны? Я что-нибудь плохое сделала?» Нет, я промолчу и не покраснею, не улыбнусь, буду как всегда, и Мария поймет, что я думаю, как она: хозяева, они и есть хозяева, такова жизнь.
Я больше не говорила мсье Бою про испанский передник, не говорила ни о кружевах на пелерине, ни о войне, ни о чем другом. Я позволила ему раздеть меня — сперва блузку, это просто, пуговки спереди и по всей длине. Потом комбинацию — тоже просто, он потянул ее вниз, а у меня низ тоньше, чем Верх, и она легко снялась. Лифчик, трусики и летний пояс — еще проще, на крючках и на резинке. Я не смотрела, глаза закрыла, чувствовала только руки мсье Боя, чувствовала, как они бегают по мне, расстегивают пуговицы, крючки, чувствовала, как спадают одежды, а сама старалась думать о другом, мысленно рассказывала себе, как приобрела эти одежки. Как я сама еще в Мурлосе сшила себе комбинацию, как ходила в мастерскую к монашкам и как украшала фестончиками верх и ленты. Лифчик я надставляла кисеей, купила ее в галантерейной лавке на улице Фондодэж, хотя, надо сказать, первое время кисея сильно кололась. Летний пояс мне достался от мадам Макс, он такой легкий, всего лишь простая полоска из тика, чтобы пристегивать подвязки. И еще я пыталась думать о зимнем поясе, о том, как хозяйка подарила мне его на день рождения, когда мне двадцать стукнуло, это бывший ее пояс, в нем четыре пластинки из китового уса и шнуровка с обоих боков, я хотела вспомнить, как надела его в первый раз и чуть было не задохнулась. Иветта тогда так смеялась, смеялась прямо до колик, чуть не умерла со смеху. А мсье Бой хотел его сжечь, этот зимний пояс, и я даже расплакалась, чтобы он его не сжигал.
И вот, перебрав все, я вернулась к нему. К нему, к нему. И говорила про себя: ну что, Сюзон, дура несчастная, ты опять за свое? А ведь поклялась же Бюглозской Деве, что больше не будешь. Как ты замуж-то думаешь выйти, скажи, как найдешь мужа, чтобы создать семью, если каждый раз, как он просит, ты уступаешь и попадаешь, как серая мышка, в лапы коту. Я пыталась вспомнить одну песенку, которую мы пели в Мурлосе. Руки его ходили по мне, нежные, мягкие, а я думала о Мурлосе, о монашке Мари-Серафиме, она меня ругала за то, что я слишком громко и высоко пела. Тоном ниже пой, Сюзон, сорвешь голос. Я думала о паломничестве в Бюглоз, о дубе святого Венсана де Поля, о его родимом доме, я так люблю Венсана де Поля, у него такой симпатичный толстый нос, как у моего дедули. И еще вспоминала о приходском празднике-спектакле, где я играла слепую, а в конце спектакля меня чудесным образом исцелила Пресвятая Дева и я кричала: мама, я вижу! Маму играла Луиза Лакост, она падала на колени перед Денизой Дюбес, которая играла Пресвятую Деву. И все зрители плакали, особенно моя настоящая мама.
Вот там-то, в монастырской мастерской, меня и нашла хозяйка, когда я играла исцеленную, они все были там, вся семья Малегасс, и даже бедненький мсье, и даже мсье Бой, ему было семнадцать лет, а мне шестнадцать. И в тот же день, за спиной у статуи Венсана де Поля, в саду, он хотел меня поцеловать. А рядом со статуей была ваза, а в ней букет астр, так я взяла и все это на него вывалила, а он засмеялся. Ну погоди, говорит, Сюзон, ты мне за это заплатишь! Так и сказал: ты мне за это заплатишь.
Кончил он меня раздевать, а потом говорит: ладно, теперь давай фартук. Я аккуратно так положила его на кровать. Он взял его так же аккуратно. И надел на меня, прямо на голую. Да быстро так, ловко, он такой ловкий, мсье Бой. Надел проймочки на плечи, расправил бант. Я все с закрытыми глазами была. Он говорит: открой глаза, посмотри на меня. Я открыла и посмотрела на него. На его красивую прическу, на его зубы, глаза, опять почувствовала, как сердце екнуло, а голова закружилась, но я заставила себя улыбнуться. А он заговорил, сказал, что это он из-за меня вернулся, ради моей кожи, ради моих, ради моей (я не могу даже повторить тех слов, которые он сказал). Сказал, что в Америке он часто мечтал о моих, о моей, и даже плакал. Что я красивее всех, что по сравнению со мной эти две барышни из города, мадмуазель Долли и мадмуазель Зузу, для него пустое место, и та и другая, что они просто уродки, что у мадмуазель Долли грудь, как у семилетней девочки, а у мадмуазель Зузу ноги, как палки, а еще сказал, что у мадмуазель Зузу на спине противное пятно, похожее на таракана, я чуть было не спросила, зачем же тогда он их привез. Я не спросила, а он сказал: я их обеих привез, чтобы они нам не мешали, пока они вдвоем, они нам не помешают. Я хотела спросить, зачем мсье Бой все это мне объясняет? Мне не нужно объяснять, ведь мсье Бой хозяин.
И тогда он встал на колени передо мной, а я была вся голая, если не считать моего испанского передника, и стал целовать мне ноги. Господин Бой Малегасс, мой хозяин, целовал ноги Сюзон Пистелеб, второй горничной, находящейся в услужении у госпожи Малегасс. А я стояла с открытыми глазами, он мне так велел. Я смотрела сверху и видела его голову внизу, видела его черные волосы, покрывавшие мои ноги. Я чувствовала, как на ноги мне капает что-то теплое. А потом голова его поднялась. Медленно, медленно. Я все смотрела, смотрела, ведь он так велел. Его лицо, его глаза, они и смеялись и плакали, а волосы рассыпались, лоб вспотел, он был похож на ребенка, маленького ребенка, бледного, проголодавшегося и немного несчастного, мсье Бой, мой хозяин, целовал мне ноги, целовал щиколотки, икры, все выше, коленки, еще выше, ляжки, еще выше, я сказала: нет-нет, мсье Бой, не так, вы тоже. Тогда он разделся, быстро снял брюки, свитер, рубашку, красивые двухцветные туфли, те самые, которые мне доставляют столько забот, когда их чистишь (желтый гуталин все время попадает на белую кожу, а белый — на желтую). Он положил меня на кровать, и сам тоже лег, и стал ласкать меня, по-прежнему похожий на изголодавшегося ребенка.
И мы делали то, что делали всегда с тех пор, как ему исполнилось семнадцать, а мне шестнадцать, то, что делают ночью все — и хозяева, и слуги, и крестьяне, и утки, и зайцы, и кроты, только мулы этого не делают, мулы, да еще монахини в рукодельне, где я была, да Мария Сантюк. А я так привыкла к этому, я так хорошо знаю мсье Боя, что говорю себе: когда я вот так лежу с ним в постели, не может быть, чтобы Боженька был недоволен, ведь мы делаем то же, что утки да зайцы, и если из-за этого я потом не найду себе мужа, то и пусть, пусть я останусь в девках, настоящей-то девкой я все равно не стану, ведь он немножко мне все-таки муж, мсье Бой, ведь я только с ним этим занимаюсь и раньше ни с кем другим не делала этого, ни с кем, клянусь! Он мой первый и единственный, мсье Бой, несмотря на то, что когда мне было четырнадцать, мне случалось целоваться с мальчишками в Мурлосе за кладбищенской стеной, могу сказать только, что все хорошо, я счастлива, счастлива. А когда он приподнялся на локте и склонился надо мной, лицо его было опять как у ребенка, но не голодного, а спокойного, сытого, и он сказал мне: здравствуй, Сюзон, и я ответила, спокойно так: здравствуйте, мсье Бой, и он спросил: ты любишь меня? Я ответила: да, мсье. Тогда он велел, чтобы я сказала: я люблю тебя, и я послушалась и сказала: