Кто-то выскакивает под прикрытием пулемета, ручных гранат, чинят пути, пока другие отбивают атаку, отбрасывают нападающих в глубину леса, – ставят на место рельсы, подкладывая вместо шпал стволы убитых деревьев.
Измотанный бессонными ночами, Ботик твердо помнил: не лезть на рожон, идти в атаку во втором ряду, не доверять открытым воротам в амбары, пустым избам, безмолвным крестьянам, стоящим на обочине дороги. Надеяться только на свое чутье. Разве он дожил бы до встречи с Марусей и Ларой, если бы не его барсучий нюх? Особенно прислушивался к тихим рощицам, кустам жимолости, зарослям иван-чая. Везде могла ожидать западня.
Его товарищ так пропал, однажды отлучился по нужде, зашел за обгорелый угол избы в покинутой мятежниками безымянной деревне на Оби. А там остатки банды, дед с вилами и два его сына. Здесь и расстреляли их без лишних слов, как велел Троцкий: раздавить контрреволюционные банды, и все тут. (Грохочущее имя его было присвоено витебскому заводу, на котором трудился Ботик, кожевенной, игольной и табачной фабрикам, повсюду был Он, трехглазый и пятиликий, с щитом, копьем, трезубцем, мозолистой рукой вздымая над собой отрубленную голову.) Костьми полечь, – заповедовал Лев Давыдыч, – а держать Россию в накалении, пока весь мировой пролетариат не охватит пламя революции.
Шут его знает, когда оно его охватит, пойди угадай. Ботик уже воевал два года, ехал по сибирским дорогам, по волостям Красноярского края. Навсегда врезались в память имена тех волостей: Зеледеевская, Сухобузимская, Шерчульская…
Зловещая тишина, темные силуэты всадников мелькают вдоль леса, – повсюду мерещилось ему преследование в цокоте копыт. Ни дать ни взять блуждания в преисподней рыцаря – когда его только и сжирают и испражняются им, а он идет по мосту шириной с ладонь, стараясь удержаться в том неуловимом мгновении, которое предшествует выстрелу или падению в ров, кишащий голодными тварями.
Дым густел, разорванный ветром, упорно полз над лесом. На свой страх и риск машинист еще увеличил ход, зная, что обрыв пути несет крушение и небытие. Кончатся патроны, снаряды, продовольствие, явятся видения тьмы, ураганов, бурь, огромных водоворотов, ударов грома, града, снежной метели и дождя, помощи ждать неоткуда в этом разоренном и обобранном краю, и выход один: прорваться или умереть.
– Ну, и куда мы плывем, – спрашивал Иона у Щепанского, – к басурманам? Что там нас ждет?
– А там, – Митя показывал рукой на исчезнувшую в дымке Евпаторию, – что нас ждет, ты подумал?
Брынзу и колбасу с картошкой они с Митей съели в первый день. Второй день ели хлеб и пили бузу, сидя на корточках у борта. Кругом стояли, лежали, сидели, качались вместе с палубой товарищи по несчастью: учитель математики, почему-то с зонтом, дама преклонных лет, читающая постоянно Псалтирь, пара веселых студентов, худой как смерть поэт-символист Миловидов, Иона слушал однажды в санатории, как тот читал поэму «Вселенная на плахе». Качка была такая, что все борта заблеваны, по палубе струйками то туда, то обратно текла моча. Блюмкин протиснулся между пассажирами, получил подзатыльник от пьяного огромного казака, спустился в трюм.
В трюме темно, душно, воняло мокрыми шинелями, портянками, махоркой. Людей там куда больше, чем на палубе, выпившие солдаты, грудь нараспашку, гуляли, матерились, играли в карты. Скорбь объяла Иону, в голове застучало: опять он проглочен рыбой, от которой чудом был избавлен. Иона бросился на воздух, ноги скользнули по трапу, и он упал, больно ударившись плечом о лестницу, испачкав ладони какой-то коричневой слизью.
На палубе отдышался, увидел, как мерцают редкие огни на тускло освещенных судах в открытом море. Стемнело, в трюм хода не было, палубы и мостики, трюмы, кубрики и проходы забиты пассажирами. Люди спали даже у копоти труб. Как там Митя, ладно, завтра найду, подумал он, чуть не плача.
Еле отыскав местечко среди «дроздов», укутанных в зеленые шинели, Блюмкин прилег с краешка, завернулся в бурку, подаренную ему на дорогу Яковом, прижался к чьей-то угрюмой жесткой спине. Так и провел ночь, переживая свирепую болтанку, стиснутый со всех сторон, у самого борта, промокший от ноябрьского морского бриза, обняв мешок с трубой.
Ночью Ионе приснилась лиса. Он спускался к озеру, вдруг она выскочила на берег, ярко-рыжая, с красным хвостом. К ней метнулась легавая, лиса повернулась, морда острая, зубастая… и цапнула собаку – та аж прямо завизжала. Стая псов с лаем окружила ее, охотник выстрелил, да мимо, а она юркнула в дом и огородами убежала.
Иону разбудил Митя, он принес пару галет, полусъеденную рыбную консерву, кружку с водой:
– Вот, ешь, выдали капитанский паек, познакомился с женщинами в камбузе, теперь не пропадем!
Есть это было невозможно, желудок выворачивало от качки. Так что Иона с Митей в основном питались воспоминаниями: каким вкусным супом из крабов потчевал их директор синематографа Аветик Богаян.
– А помнишь плов из мидий с перчиком и лаврушкой? – жалобно вздыхал Щепанский.
Морское меню Богаяна объяснялось тем, что мясо на базаре стоило два рубля николаевскими деньгами, а крабы и мидии добывал сынок на утлой плоскодонке.
Спустя восемь суток «Мечта», зачернив турецкое небо, приблизилась к Босфору. Из тумана показалась тонкая полоска малоазиатского побережья, все, кто мог, поднялись на палубу, облепили мачты и крыши.
– Селям-алейкюм, бир рус аскер, – кричали им с ободранных желтых фелюг рыболовы-турки.
На берегу обозначились деревушки с красными кровлями, пинии, кипарисы, минареты, черные развалины каких-то грозных укреплений на вершине скалы, по обеим сторонам канала встречали изнуренных мореплавателей сторожевые маяки. Русская эскадра бросила якорь в предместье Константинополя.
Пароход окружили шлюпки с барышниками всех видов и мастей. К примеру, им опускали по веревке золотые часы, взамен лодочник поднимал на палубу простую булку. Митя обменял свой серебряный портсигар на бутылку кислого вина.
Многие сошли на берег, рассеялись в шумном людском водовороте под крики муллы, среди мечетей, ослиных повозок, скрылись за облупленными стенами гостиниц, под мостами, под лестницами, в тумане и в дыму курилен.
Другие семьями выехали во Францию, где их, пускай нехотя, но приняли. На «Мечте» стало просторнее и немножко сытнее, а монотонную жизнь скрашивало наблюдение солнечных закатов.
Митя с Ионой задержались в порту, на корабле, продули инструменты, чуть не заржавевшие от морского тумана, и заиграли. Какой-никакой, а кусок хлеба, тем более к их дуэту присоединился матрос Братков, лихой, усатый, со стареньким аккордеоном. Они научили его держать ритм, подыгрывать мелодии, – даже офицеры с «Генерала Алексеева» приходили к ним на концерты.
Спустя полтора месяца часть кораблей под французским флагом на грот-мачте и с Андреевским флагом на корме выдвинулась в Тунис. Митя, взъерошив русую прядь, произнес, глядя на исчезающие во мгле минареты Константинополя:
– Прощай, турецкая сторонка, спасибочки за хлеб, за соль! Пока, османы, си-бемоль!..