– Отписку беру! Дворянину и дьяку передам, с боярином князем сочтемся и, даст Бог, еще сюда оборотим.
Сенька ответил ему:
– Когда оборотишь, будем считаться, теперь же просим убираться туда, откуда пришел!
– Добро, стрелец! Не в свое ты дело заехал – придем, сыщем!
Стрельцы давно ушли. Подьячий побрел, оглядываясь и не спеша. Сенька нашел прежнюю доску и на окне, у которого спал, кусок мелу, написал: «Крестный твой, князь Одоевский, выручил и брат мой Петр!»
«Спасибо, Семен! Сонного меня взяли – я бы им показал», – ответно Сеньке написал бронник.
Он передал мел, Сенька еще написал:
«Живу у брата в Стрелецкой! Скоро туда приди, Конон. Разломай стену, из сундука Таисия вынь кису с жемчугом, принеси к нам. Двор сыщешь так: двор стрельца Лазаря Палыча, а ныне тот двор белой живет и за его сыном Петром числится. Петр – мой брат, боярской сын».
Конон ответил:
«Кису сыщу, принесу, лишнее замажу там же!»
Сенька с Кононом обнялись как братья. Сенька, садясь на коня, сказал стрельцам:
– Товарищи, поедем на тот же двор и выпьем вина или браги.
– Добро, добро!
Гулящему старик дворник остриг кудри, подровнял бороду. Сенька надел длиннополый сукман серый. Поместился он во дворе брата в новом домике, выстроенном Петрухой на месте древнего сарая, в котором Сенька, перед тем как уйти к Таисию в Коломну, в ночь смерти родителей ночевал. Тогда на полу сарая он жег огонь, боясь черной смерти.
На другой день, как он перебрался сюда, зашла черноризница Улька. Она сбросила монашеское платье, хлопотала для него, мыла избу, в небольшой глинобитной печи варила обед, а в белом прирубе с дверью из избы была Сенькина кровать. Настал вечер. В Кремле зазвонили к вечерней службе. Она не ушла, оделась и ждала Сеньку, Сенька помогал глухому конюху убирать и кормить лошадей. Пришел, Улька собрала ужин.
– Останься на ночь… – сказал он ей, глядя на нее.
Улька потупилась, краска залила лицо, сказала:
– Завтра останусь… умоюсь дома, сегодня еще старицы ждут с вестями про Аввакума.
Дождалась, когда он кончил еду. Прибрала на столе, пока он мыл руки. Подошел, молча обняв, прижал к себе.
– Простил ли? – шепотом спросила она.
– Не спрашивай – жду, как прежде.
Она еще больше раскраснелась лицом, но не кинулась к нему на шею – ушла. Петруха после службы сам пришел к брату на новоселье. Оглянув дом, спросил:
– Черница прибирала?
– Она, – ответил Сенька.
Митревна тоже завернула с большой оловянной торелью – на ней медовые ковриги. За ней старик дворник, ее муж, принес ендову вишневого меду и чарки.
Братья сели за стол.
– Думаю, брат, устроить тебя стрельцом! Слух такой есть, что царь указал верстать в казаки
[269] и рейтары гулящих людей… Я же поручусь за тебя: возьмут в стрельцы.
– Эх, Петра, не хочется царю служить.
Петруха засмеялся:
– Ты что мекаешь? Из стрельцов альбо казаков гулящим быть переход велик?.. Не бахваль своей вольной волей: придет день и час – улетишь, коли захочешь: «яко вран клевати мясо ратных людей».
– Ух, Петра, много в тебе разбойного сокрыто, – улыбнулся Сенька, прибавил: – Орудуй по мне: иду в стрельцы!
– Гоже так! Теперь, как только появится черница, пошли ту Юлианию купчине молвить: «Жених-де шапку жемчуга сыскал, когда прислать?»
– Знает ли она дом купца?
– Сваху знает и дом знает. Сваху послать худче: не вышло бы чего? На черную патрахель не то купцы, бояра с доверием глядят. Юлианию знают, обходит она, ведомо мне, со сбором денег на Аввакумовы часовни.
– Добро, пошлю ее, Петра.
– Не мое то дело, Семка, но гляжу я: ты эту черницу давно ведаешь?
– Близко знал – кровь разогнала… чья кровь, потом скажу.
Братья допили мед, расстались. Сенька в своем прирубе хотел спать и долго не мог уснуть: в родном доме одолевали воспоминания. Засыпая, он решил: «Память о Таисии живет во мне и жить будет. Дела его не закину: не прельстят меня ни похвала, ни слава от царя, коими дорожат бояра… сколь сил хватит, буду служить народу, а не царю! Улька? Улька?» – Сенька крепко задремал, но, собрав волю, продолжал думать: «А что ее казнить, отгонять? У ней никого, а у меня кто есть – брат? У брата, помни, своя дорога! Улька любит меня… из-за любви предала Таисия… надобна она… ведает многие пути… и ниче…го не… бои…тся».
Сенька уснул.
На первых днях масленицы к Петру, Сенькину брату, пришла посланная от купца старуха с извещением:
– Пусть готовятся! Старший-де к молодшему сам едет-жалует, а потому-де жалует, что жених поспел, а родителей у него нет и ему, старшему, честь ронить не у кого…
Старуху угощали медами хмельными, блинами маслеными. Накушавшись, она просила по горницам и повалушам ее поводить и подклеты показать. Она не говорила, кто такова, но Митревна сказала Петрухе на ухо:
– Сваха!
На прощанье Петруха ей подарил три рубля серебряных. Посул она приняла и сказала:
– За спасибо, петушок, красной стрелецкой гребешок, молвю тебе, а ты слухай: купец во хмелю… заедет, дело заведет, не зевай – крути круче, и невеста втай мне оное наказывала: у пьяного дума одна, у тверезого другая.
На масленице кабаки всю ночь открыты, а пьяная Москва – разбойная. От лихих убоя можно было ждать за каждым углом. Петруха велел конюху купеческую сваху отвезти до дому, в сани садясь, она еще выпила на дорожку.
После свахи день спустя сам купчина приехал на паре вороных. На запятках саней у него два рослых молодца в полушубках, шитых цветным нитяным, оба в волчьих треухах и валенках. Вороными сам купец правил. Купец был в легком хмельном кураже. Не снимая высокой куньей шапки, поклонился Петрухе. Петруха, сняв стрелецкую шапку, ответил купцу поклоном, пятясь перед ним к лестнице в горенку.
– Годами мы разошлись, да честью ровня: я – купец, ты – боярской сын!
Петруха молча взял купчину под руку, повел вверх. В горнице на столе приготовлена ендова серебряная с медом имбирным и ковши к ней кованые, тоже чеканного серебра. Купец покрестился на образ в большой угол и в большой же угол сел. Петруха, стоя, потчевал. Купец выпил только полковша меду. Подул на руки и, крестясь, тяжело вылез из-за стола, взяв с лавки кинутую им шапку, махнул рукой в сторону лестницы:
– Веди, кажи хозяйство!
Сошли во двор. Петрухе думалось, когда он пошел рядом с купцом, что сват глядит на все его добро с насмешкой. Ждал злых слов, но купец молчал. В рухляднике каждую мягкую рухлядь щупал, а когда Петруха с зажженной свечой отводил далеко руку, говорил строго, как отец сыну: