– Девка, коя ходит доить коров да прибирать хлевы, неладная, Петр Лазарыч: седни не пришла, должно, к матке проведать чего убежала…
– Ну и что?
– Да то… сама пойду к скоту! А ты уж гляди: чего надо, бери брашно в прирубе.
– Поди, Митревна, управлюсь…
Братья сели за стол. С особенной радостью сел Сенька на скамью, на которой он еще в детстве сидел. Непокрытый стол был ему милее дорогих раззолоченных… За этим дубовым столом он усаживался каждый вечер с отцом и матерью Секлетеей. За ним сидя, он однажды спросил пьяницу монаха Анкудима: «Уж не с руками ли тот дух святой?» Мастер стихиру чел, где святой дух робят биет розгой… И вспомнилось Сеньке, как мать просила отца Лазаря побить его плетью за то. Брат, наливая брагу, вглядывался в Сеньку.
– Матер, матер! Вишь, ты в отца пошел… Чем же промышлял до сего времени? Одно время чул про тебя – был келейником Никона…
– От Никона сшел… стал гулящим.
– И то знаю! Чел твои приметы на столбе у Земского двора… в заводчиках Медного был?
– Не довелось быть… сидел я. – Дальше Сенька говорить побоялся, замолчал.
– В тюрьме?
– На мельнице… в Коломенском… шум пережидал.
– Оговорили тебя на пытке иные – приметы твои оттуда же.
Они выпили по доброму ковшу браги. Наливая по второму, Петруха добавил:
– А ништо! Меня сыскал – цел будешь. Год поживешь в дворниках, обличье сменишь, а там тебе службу сыщу! Дворнику поможешь: стар он у меня… Митревны моей муж, а Митревна моя замест матери Секлетеи живет…
Сенька, чем больше пил, тем молчаливее становился. Петруха же, пока пил, ел, – молчал, а то говорил без умолку.
– Земские да решеточные ко мне не вхожи! За службу мою мой двор белый, иным до нас дела нет… Есть тут черница Аввакумовой веры, да она крепка на слово – лишнего не молвит, принимаю ее ради матушкиной памяти. Любила покойница таких… Конюх живет – скорбен ушми, и все мы тут…
– Знаю ту черницу: Ульяной зовут, она меня к тебе привела.
Сенька, чтоб больше не говорить о черноризнице, спросил:
– Скоро ли, Петра, боярином будешь?
– Живши у Никона, знаю я, бояр ты видал?
– Видал…
– И от отца Лазаря слышал о них? И вот мой те сказ про боярина: из стрельцов и дворянином малым быть – труд большой. Сами же бояра из-за чести быть ближе к царю грызутся, как волки… Боярин иной весь век на Красном крыльце службу ведет, в сени царские не вхож! Иной по чину пошел дальше – вхож в царские сени, в палаты же ему до смерти не войти. Дворянину простому, не думному
[267], подойти ко крыльцу царскому не всяк день указано. В палатах царских ходят и служат Прозоровские, Трубецкие, Морозовы, Одоевские, Солнцевы-Засекины… Их род не нашему стрелецкому ровня!
Сенька не слыхал, что сказал брат старухе, подававшей на стол, напомнил:
– Ты, Петра, може, на службу поздаешь?
– День – мой, служба – ночью до утра… Нет, Семушка, мое счастье не в царской службе… – Сказав это, Петруха оглянулся, напомнил ему отца Лазаря: тот, бывало, о царе скажет, сам или кто другой, оглянется, встанет и даже к окну припадет послушать, нет ли кого у подоконья.
– В чем же твое счастье, братан?
– По службе дальше мне ходу нет! Дворянских голодных детей много… на все готовых, а у меня гордость – я на все не готов!
– Добро, братан!
– Мое счастье могло бы свершиться, да, видно, не бывать ему!
– Пошто не бывать?
– За невесту, вишь ты, жемчугов надо много – столько не наберу. Пойдем-ка вот на двор, погляди, как я отцовы конюшни да хлевы поднял!
Они вышли. Сенька оглядел прочный дубовый тын, сад, конюшни со многими стойлами. Скота в них, в хлевах, а в конюшнях лошадей – много.
– Теперь сумеречно стает, да и конюх ушел куда-то, а то бы лошадей по двору погоняли! Глянь, бахмат
[268] вороной – зверь зверем, грива, зри, почти до земли, а копыта железо, ступист, барберень окаянный, только рысью тяжел. Боярин тут один, знатной, торговал его, даже на двор ко мне приходил и брагу пил со мной, не уступил ему бахмата, сказал: не время еще… потом…
– Поспеешь, Петра, такого коня продать!
– Рухлядник теперь мой погляди! От родителей ничего не осталось, все сожгли черной смерти для…
Они пошли в подклеты. Петр завернул в повалушу, взял одну из свечей, пошатываясь, капая салом свечи на руки и пол, отворил рухлядник. Сенька увидал ферязи цветные, шубы и шапки зимние, каптуры и треухи, сапоги сафьянные, чедыги татарские.
– Чего же, братан, от тебя просят, ежели у тебя столько добра?
Петруха запер рухлядник и подклеты, тряхнув концами кудрей, помолчал. Они пришли к столу в повалушу, налив по ковшу браги, чокнулись, Сенька выпил, а Петруха помедлил пить, сказал:
– Полюбил я, Семка! – Подняв голову и двинув шапку на правое ухо, рассмеялся: – Купеческую дочь полюбил, и я ей, знаю, по душе пал…
– Ну, так что?
– Купчина богатой, дурит, сколь может, а я к ему сваху заслал и выписал ей на бумажке все то добро, кое ты видел.
– Так!
– Он же сваху в горницы не пустил, на сенях держал… глянул на мою роспись, сказал: «Двор белой, лошади да скот ништо стоят, и ежели тот боярский сын из стрельцов не подарит мне жемчугу мерой со свою стрелецкую шапку, дочь не отдам!»
Теперь Сенька, сняв шапку, тряхнул кудрями, заговорил:
– Братан, кабы не мое горе, что себя среди дня белого показать не могу, добыл бы тебе не одну шапку жемчугу. Нынче же, думно мне, гибнет от корыстных дьяков мой товарищ бронник Конон, и я чаю, взяли уж его в тюрьму и избу опечатали… наш жемчуг там скрыт!
– А ежели бы мне… – глаза у Петрухи загорелись лихим огнем, – подговорить своих стрельцов да ударить бы по земским с боем?
– Ну, тогда тебе, брат, не свадьба – та же дорога в гулящие идти!
– Это ты вправду.
– Нет, Петра, тут есть другое.
– Что же другое? Говори, Семка! Ходишь в гулящих – у гулящего голова должна за двоих знать.
Теперь Сенька оглянулся, не слушает ли кто близ, и тихо заговорил:
– Конон, Петра, спалил свой дом… с его домом вся Бронная сгорела, и хоша сыска не было, видоков тоже, но Демка Башмаков дьяк то дело за собой держит…
– Помню тот пожар – большой. Башмаков же по тайным делам ходок, но любит посулы… взять его посулами? Поминками…
– Конон упрям, посулов не дает.