* * *
8 апреля 1950 г.
Суббота перед Пасхой, первой Пасхой за многие годы, которую я провожу без тебя. Я заказал, как мы всегда делали, кулич и творожную пасху, угостил M-me Collet и Марью Васильевну, а также Пренана, и мы с Пренаном вдруг оба заплакали. Еще так недавно была другая весна, и ты была тут, были надежды. Мы готовились ехать в деревню, и я должен был предварительно побывать в Saint-Maurice, чтобы увидеть на месте, годится ли это для тебя. В прошлом году Пасха приходилась на 17 апреля, в Saint-Maurice я поехал 20 апреля, а в этом году в эти дни исполнится соответственно три месяца со дня твоей смерти и со дня твоих похорон, и я поеду на кладбище, и никаких надежд у меня нет, никто не будет меня ждать, и все кончено.
С Пренаном мы долго говорили. Все произошло так, как я ему и предсказывал, а не так, как он сам этого ожидал. Впрочем, может быть, он спорил со мной только из самолюбия; должен же был понимать, к чему идет дело. Он подробно рассказал мне, как вопрос был поставлен в комиссии, обсуждавшей кандидатуры [в ЦК ФКП]. Его кандидатура стояла в списке, но сейчас же была опротестована целым рядом лиц, в том числе и женой «сына народа»
[1499]. Обвинений было два: и его позиция по делу Лысенко, и его mollesse
[1500] во время забастовки 1947 года.
Ему ничего не стоило опровергнуть последнее, совершенно недобросовестное, обвинение. Что же касается до первого, то ему был задан, в мягкой форме, полувопрос о возможности пересмотра его позиции; он ответил, тоже в мягкой форме, но решительно, и тогда голосованием его кандидатура была устранена. Как и ты, я считаю, что для него это лучше и он сможет теперь отдавать больше времени лаборатории и научной работе. Мне кажется, что довольно скоро должны будут понять: замена честного и скромного человека ничтожным, хвастливым и самовздутым Арагоном — не приобретение. Забавно, между прочим, что на юбилее Жолио Эльза и Арагон думали более о том, чтобы сделать неприятное Пренану, чем о комплиментах для Жолио, и говорили не о физике, а о биологии и особенно о Лысенко и Дж. Гексли
[1501].
* * *
7 мая 1950 г.
Ездил сегодня в Garches к Аванесовым и только что вернулся. Я не был у них с 19 марта, и тот процесс, который отметил тогда, продолжается, и даже в ухудшенном виде; хуже всего — то, что они дали внешним затруднениям повлиять на их отношения между собой. Она несомненно больна; когда мы с тобой видели их после нашего возвращения из Menton, поразил ее скверный вид, нервность и как будто безнадежное настроение. В марте я нашел состояние ухудшенным, сегодня — еще хуже: похудание, бледность, даже какая-то восковая желтизна, раздражительность, направленная в него; усталость, вполне понятная, потому что прислуги у них нет, а с пятью детьми… Прислуга не держится, что также понятно при пяти детях и нервности хозяйки; ее упрекать в этом бесполезно: было бы странно, если бы она не была нервна.
Но было бы очень странно, если бы нашлась настолько понятливая и чуткая прислуга, чтобы простить эту нервность, поскольку чуткости не хватает самому Ивану Ивановичу: на каждую нервную выходку жены он реагирует именно так, как не следует, то есть раздражается. Его тоже винить нельзя: работает, как каторжник, а возвратившись поздно домой, занимается детьми и хозяйством, без передышки и до позднего часа; к тому же сам болен — печень, а это также отражается на нервах. Все время ищет выход из положения, но все, что находит, встречает резко отрицательное отношение жены и притом без всякой разумной мотивировки. Тогда он обескураживается и становится раздражительным, что отнюдь не улучшает положение. Сейчас им надо обдумать вопрос о каникулах и деревне, но на все его проекты Ассия-ханум отвечает: «нет», и это вносит еще и еще раздражение.
Так образуются plis
[1502] в человеческих взаимоотношениях, ведущие автоматически к бессмысленным ссорам, при самых лучших намерениях, и совершенно неблагоприятные, когда люди больны. Я старался, насколько мог, внести умиротворение, но боюсь, что это ни к чему
[1503].
* * *
16 мая 1950 г.
Только что вернулся с прогулки в совершенно невозможном состоянии. Я пошел потому, что нужно же двигаться: вчера совершенно никуда не выходил. Погода чудесная. Я пошел по бульварам Port-Royal, Montparnasse и Raspail, вышел на rue de Rennes и пошел к Gare Montparnasse, чтобы оттуда вернуться на 91-м. Что же я могу поделать, когда каждый шаг дает мне раздирающие воспоминания как всех прошлых лет, так и последних двух? Мне так и кажется, что, если я подожду у такого-то магазина, твоя дорогая фигурка окажется около меня, твоя родная ручка возьмет мою руку и твой голос, всегда полный ласки, раздастся в моих ушах. И, кроме того, с твоим уходом как-то все утратило вкус и смысл для меня. Я заглядываю в окна магазинов, и мне ничего не хочется, ничего не надо. Все это имело смысл и цель для тебя и через тебя, а сейчас?
Когда я глубоко заглядываю в себя, мне становится жутко и страшно. И так, гонимый чувством бесцельности и остротой воспоминаний, до такой степени наполняюсь горечью, что для меня становится невозможно сдерживаться, и я бегу, чтобы не стать объектом отвратительной равнодушной жалости. И со страхом думаю о каникулах. Ехать в Samoens, где много друзей и все полно тобой, не значит ли это систематически приводить себя в состояние, в котором я нахожусь сейчас? Ехать куда-нибудь, где мы с тобой не были? Это значит обрекать себя на полнейшее одиночество, из которого я не сумел бы сейчас выйти и которое тяжко. И, кроме того, у меня будет укоряющая мысль, что тебя нет, а я еду развлекать себя; будет чувство измены. Это очень неразумно, но так оно будет
[1504].
* * *
20 мая 1950 г.
Пришло известие о смерти Д. М. Одинца. Что сказать о покойном? Мы с ним не любили друг друга. У меня для этого не было причин личного характера. Просто его поведение в лагере убило во мне доверие и симпатию, с которыми я начал к нему относиться. Я не люблю двурушников, а он всегда был именно двурушником.
Всегда он толокся около начальства, каково бы оно ни было, подделывал, иногда удачно, вид прямоты и достоинства, и подделывался, говоря комплименты сдержанно и достойно. В лагере подделывался к советским, к антисоветским и к немцам. Он давал обещания одним и отрекался от этих обещаний перед другими.
Вместе с тем это был очень талантливый человек, хороший оратор, остроумный и находчивый. Эрудиция его была вся из вторых рук, обширная, но не глубокая; распоряжался ею умело, но основой для научной работы она служить не могла, и все, что писал, было чрезвычайно поверхностно. Что же касается до диалектического метода, то он делал вид, что пользуется им
[1505].