Во всяком случае, отсутствие твое долго не продолжалось: в четверг на Страстной неделе ты была уже в Париже, а в пятницу 26 марта поехала к доктору Robert Levy советоваться относительно сердца. Как я жалею, что положился всецело на тебя, твои успокоительные заявления и совершенно банальные рутинные предписания врача. Во всяком случае, он прописал некоторый отдых, и этому я приписываю такую запись в твоих Agenda: «28 марта — ранняя пасха: дома; читать, писать, гладить, шить, стирать».
Читать — это означало наше совместное чтение вслух: ты садилась в кресло, и твои родные ручки неутомимо работали с иглой, нитками, наперстком, а я тебе читал какую-нибудь английскую, французскую или русскую книгу. Часто, но далеко не всегда, это был роман, но наша библиотека содержит большое количество научных книг, прочитанных нами вместе. Отмечены у тебя и праздничные гости (Тоня — за результатами из Saumur, Маргарита, Deb), и праздничные продукты: традиционный кулич, пасха и несколько крашеных яиц
[1489].
Я давно не говорил об Игоре и Нине Алексеевне Кривошеиных. С ней, как и сейчас с Ниной Ивановной
[1490], играли в прятки. То ей давали надежду на быстрый отъезд и даже советовали просто сидеть на вещах в ожидании распоряжения, то все откладывалось.
За истекшие месяцы состоялся нормальный отъезд армянской группы возвращенцев, но в условиях, которые крайне напугали Нину Алексеевну. В последний момент французские власти сняли с советского парохода всех детей, родившихся во Франции
[1491], а Никита как раз родился тут, и Нина Алексеевна боялась той же участи. Здоровье ее было чрезвычайно скверным: сердце давало себя знать, и врачи предписали ей лежать. А кто же будет хлопотать перед отъездом? Родственники и друзья разделили между собой работу, и на мою долю пришлось получение разных документов во французских присутственных местах, что я благополучно и выполнил.
Нина Алексеевна была окружена кучей родственниц — своих и мужа. Отчасти это было полезно, потому что они избавляли ее от многих хлопот; но эти дамы, за немногими исключениями, были настроены враждебно по отношению к СССР и совершенно не одобряли политических симпатий Игоря и его поведения во время и после оккупации. С утра до вечера, не переставая, они твердили, что, конечно, по-родственному, жертвуя собой, готовы помочь, но что все это ни к чему, так как на родине и Игоря, и Нину, и особенно Никиту ждет самая ужасная участь. Все это, конечно, действовало на больную женщину, которая и сама не имела прочной уверенности в будущем. И каждый раз, как мы к ней заходили, приходилось заниматься расчисткой горизонта и опровержениями всякого вздора
[1492].
Наконец, виза была получена, и пришло известие об отъезде группы жен и детей поездом. Это всех напугало: состояние здоровья Нины Алексеевны было таково, что она не выдержала бы путешествия поездом, возни с вещами, пересадок, таможен, проверок и т. д. Я написал об этом генеральному консулу, указывая на то, что гораздо проще было бы отправить эту группу с первым советским теплоходом, возвращающимся в СССР. Не знаю, из-за моего ли письма или консульство само сообразило, но так оно и было сделано.
В апреле 1948 года, числа не помню
[1493], вся группа была посажена в марсельский поезд, а в Марселе погружена на советский теплоход, и Нина Алексеевна с Никитой благополучно уехала. По нашим профессиональным обязанностям нам было невозможно проводить их на вокзал, но вечером накануне отъезда мы пришли к ним проститься. Нина Алексеевна лежала и еле могла говорить, и мы с тревогой спрашивали себя, как пройдет это путешествие. Оно прошло благополучнее, чем можно было думать. На теплоходе все было очень хорошо, и покой, морской воздух и хорошее питание быстро восстановили силы Нины Алексеевны. В Одессе их встретили родные, и очень скоро мы получили от Игоря письмо с рассказом о том, как они все устроились в Ульяновске
[1494].
Том II
Записи из дневника
(1950–1963)
1 апреля 1950 г.
Вчера P[renant] проскучал (активно, так как ему пришлось говорить речь) на 50-летнем юбилее Joliot. По его словам, Эльза
[1495] произнесла редкую по глупости и претенциозности речь; сидела она рядом с юбиляром, и, судя по фотографиям, ее общество не очень его развлекало. Завтра открывается съезд
[1496], и мне кажется, Р[renant] чувствует свое задвиженчество. Пожалуй, для него это и лучше, но самолюбие, самолюбие страдает
[1497].
* * *
2 апреля 1950 г.
Сегодня — ужасная тоска без тебя, тоска весенняя и воскресная, потому что одиночество по воскресеньям чувствуется особенно тяжело. Может быть, потому, что сохранилась еще подсознательная привычка к твоему пребыванию где-то по будням, тогда как твое отсутствие в воскресенье слишком осязательно. И притом по будням все-таки кто-нибудь бывает по утрам — Марья Васильевна, M-me Collet, а по воскресеньям — абсолютная пустота. Сегодня я не пошел ни к Антонине Михайловне, ни к Аванесовым; решил в одиночестве перемогать свое страдание и перемогаю, но тяжко.
Чего только я не вспоминаю, и особенно прошлый год, когда мы с тобой именно в это время понемногу выходили или прокатывались. Я помню, как мы дошли до бульвара Араго; там, уже уставшая, ты присела, а я отправился за покупками и, возвращаясь, увидел издали, на солнце, светлое сияние над твоей родной головой, и у меня сердце болезненно сжалось: это были твои седеющие волосы. Милый мой ребенок, как мне хотелось тебя спасти, защитить и сохранить; как старался я мысленно держать вокруг тебя охранную зону, чтобы не допустить ни болезни, ни страдания; как я верил иногда, что для человеческой воли это возможно! И как чувствую себя посрамленным и униженным, что мне это не удалось
[1498].