* * *
Дом был огромным зданием в южной части Лондона — импозантным, викторианской постройки, хотя и с несколько сумбурной, расползшейся планировкой. Слишком большой — не только сегодня, для одной Джозефины, но и даже в те дни, когда она была матерью семейства и семья какое-то время состояла из мужа и сына, впрочем вскоре там проживали уже только она и сын Питер. Вслед за вспышкой удачи — приглашением от Макса выступить перед мальчиками в школе имени короля Эдмунда и приемом Питера в это заведение в качестве недельного пансионера — все спальни, а также свободные места за обеденным столом у них в доме постоянно заполнялись гостями, которых она и Питер, оставаясь с глазу на глаз, величали «пропавшими мальчиками», как в сказке про Питера Пэна.
То были подростки-сироты, которые, не получи они у добрых людей крова и приюта, провели бы все лето в опустевших общих спальнях интерната. Или мальчики, чьи семьи находились за границей, по дипломатической или деловой надобности. Не склонный к разговорам зулусский принц. Беспокойный, слезливый индиец с Маврикия, убежденный вегетарианец. Наркозависимый паренек, попавшийся с поличным на краже и сбыте транзисторов и калькуляторов. Подросток, бежавший из интерната к бритым налысо, в облачениях цвета шафрана сектантам, по возвращении — рассеянное внимание да внезапные провалы в сон. Джозефина и Питер обсуждали этих мальчиков ночами в их отсутствие, делились друг с другом сведеньями об их страхах, тайных надеждах, отношениях с внешним миром.
Питер рассказывал Джозефине о вещах, которые ей, возможно, знать не полагалось. Потом, в разговорах с мальчиками, она никогда не упоминала эти вещи, но зато ненавязчиво, как она надеялась, делала на них поправку, обходила, как острые углы. Питер очень точно подмечал страхи других людей. Подмечал с искренним сопереживанием, что более соответствовало задушевному подходу Макса Маккинли, чем холодному, практичному — Джозефины Гамельн, норовившей все разложить по полочкам. Год или два Питер преклонялся перед Максом Маккинли, затем внезапно остыл. К тому времени многое в поведении Питера стало трудно объяснить, он просто разбивал ей сердце.
* * *
После ухода Питера Джозефина продолжала давать приют временным «пропавшим мальчикам». Она никогда не размещала их в спальне Питера: там она регулярно убиралась, вытирала пыль — вдруг сын решит вернуться. Ночевали эти гости, как и все предыдущие «пропавшие мальчики», в уютной мансарде, где они могли музицировать, не мешая Джозефине наслаждаться тишиной. Одну из таких верхних спаленок она и подготовила для Генри Сми, чисто подмела пол, поставила в вазу букет цветов, чтобы создать у мальчика хорошее настроение.
* * *
Макс привез постояльца к Джозефине и сам тоже остался на ужин. Ужинали на кухне, это была уютная комната, наполненная красно-коричневым, алым и медным мерцанием. Здесь стоял шведский стальной калорифер, которому скармливали толстые поленья; из жерла его доносился кисловато-терпкий запах кострища. Тем не менее подделку под деревенскую кухню интерьер собой не являл — напротив, был отражением особой городской практичности. По стенам развешена не декоративная, а вполне полезная в хозяйстве утварь, на деревянных полках размещены карминно-красные блюда и тарелки с орехами и фруктами. За этим первым ужином Макс и Джозефина общались лихорадочно-взволнованно, более половины реплик направляя в сторону Генри Сми. А тот молчал, глухо молчал, даже не кашлянул.
По правде сказать, Джозефина ощутила смятение еще при первом взгляде на нового постояльца. Он был вылитым Саймоном Валле — хотя и не слишком на него походил. Для описания обоих подростков годились одни и те же сочетания слов, и Джозефина их хорошо знала. «Молодой человек был невыразимо тощ и бледен. Его глаза прятались за круглыми очками, прямые бесцветные волосы свисали с вытянутого хрупкого черепа. У него были выступающие скулы и острый подбородок; плечи сутулились». Впрочем, слова эти, и правда вышедшие однажды из-под пера Джозефины, передавали лишь очевидную наружность гостя, но никак не всё сложное от него впечатление. Захоти поиграть карандашом художник, он сумел бы подлинно изобразить уроненные уголки губ, тонкую, откинутую назад капризно-нервную шею. Подобной целостностью и штучной выразительностью никогда не бывает наделена физиономия, вымышленная писателем. Если написать «круглые очки», то их точный вид останется не выраженным в слове; и «подбородок» тоже будет неясным, расплывчатым. Также дело обстоит и с точной степенью бесцветности тонких волос. Джозефина подумала: наверное, Макс теперь, стоит ему вспомнить о Саймоне Валле, сразу видит лицо Генри Сми. Так ей самой когда-то приходилось внутренне сопротивляться, чтобы, думая о литературном герое, детективе Филипе Марлоу, не представлять Хамфри Богарта, сыгравшего его в кино. И то, что она почувствовала раздражение от всех этих мыслей, уже было не слишком хорошим предзнаменованием.
Макс отбыл домой и оставил Джозефину наедине с Генри Сми. «Я, пожалуй, пойду спать», — тут же произнес Генри и стал беззвучно подниматься к себе в мансарду по лестнице, старательно держась за перила.
* * *
В течение следующих недель они завтракали вместе, Джозефина и Генри, а в те дни, что Джозефина была дома, встречались и за ужином. Она пыталась разговаривать с ним, несмотря на сопротивление своей собственной, надо заметить, скрытной, малоречивой натуры: в напряженной вялости гостя таился привлекавший ее парадокс, загадка. Она заводила разговоры об учебе в университете, куда он поступит, о тонкостях перевода с греческого, латыни, французского на английский и обратно; обо всем этом он ронял глубокие замечания, но тихо, не повышая глуховатого голоса. Он никогда не предлагал помочь готовить — ни завтрак, ни ужин, не пытался вымыть или вытереть тарелку. С ножом и вилкой он обращался так, словно они слишком тяжелы и грубы для его целей. Была у него привычка впадать в ступор: втащившись в какую-нибудь комнату, он непременно замирал — при этом, чувствовала Джозефина, он каждым натянутым нервом стремился удержать в равновесии свое остолбеневшее тело. Казалось, он заключен внутри зеркального стекла или угодил в невидимые злые силки. Ему требовалось особое приглашение, чтобы сдвинуться от двери в сторону стула, сесть, встать, взять свою тарелку и перенести ее; он держал тарелку перед собой, в неподвижных руках, застывшими пальцами игрушечного солдатика, будто это был игрушечный барабан. Иногда Джозефине думалось, что он боится выронить и разбить ее посуду, а иногда — что он охотней вообще бы не прикасался к тарелкам в чужом доме. Он не вступал в разговоры, восхвалявшие человечность Макса, которые затевала Джозефина, — продолжал молчать, храня свой неизменный вид, не то отстраненно-пренебрежительный, не то исполненный отчаяния: в зависимости от настроения Джозефины, ей представлялось то первое, то второе. Маккинли ей сообщил, что молодой человек музыкален: она предложила ему свободно пользоваться пианино и кассетным магнитофоном Питера. Сми отвечал, что пианино расстроено, а звук магнитофона режет ему слух. Она представляла эту пытку его тонкого слуха и от всей души мечтала, чтобы он хоть улыбнулся или состроил дурашливую гримасу. Она стала бояться общения с ним. Перед очередным совместным ужином испытывала смутную тревогу; вслушивалась в звуки его шагов вверх по лестнице и вздыхала облегченно, когда дверь спальни за ним закрывалась; застывала в невнятном страхе, когда вновь открывалась эта дверь и он начинал медленно, скованно — но, как ей казалось, неумолимо — спускаться по скрипучим ступеням.