Музыка была какофонической и оглушающей. Повсюду танцевали и покачивались люди. Никто как будто не шел, как ходят обычно. Я многое отдал бы за то, чтобы свериться с кое-какими записями суда и Сената и опросить нескольких официальных лиц и секретарей, но сегодня об этом нечего было и думать. Я бродил там и здесь, высматривая на улицах участников ритуала минувшей ночи. В такой громадной толпе это было бессмысленно. Я точно знал только о трех патрицианках, о Фурии и, предположительно, еще о паре человек.
Отправившись к палатке рядом с курией, я проговорил с ее владельцем достаточно долго, чтобы удостовериться, что он – не марс, и купил хлеб, начиненный виноградными листьями, оливками и крошечными солеными рыбками, щедро пропитанными гарумом
[52]. В придачу я прихватил достаточно вина, чтобы успокоить нервы, и сел на нижнюю ступеньку, уминая еду, пока псевдоцензоры объявляли наказание за выказывание уважения своим родителям и запрещали сенаторам являться на собрания в трезвом виде.
Я с удовлетворением заметил, что недавние душераздирающие переживания не повлияли на мой аппетит. Хотя, если подумать, на него ничто никогда не влияло. Я подбирал последние крошки, когда меня окликнул человек, которого я меньше всего ожидал увидеть:
– Деций Цецилий! Как хорошо увидеть в Риме еще одного человека, которого Клодий ненавидит почти так же сильно, как меня!
– Марк Туллий! – вскричал я и встал, чтобы пожать ему руку.
Мы были достаточно хорошо знакомы, чтобы обращаться друг к другу так фамильярно. Цицерон постарел с тех пор, как я видел его в последний раз, но мало кто из нас молодеет. Было странно встретить этого человека в полном одиночестве, поскольку обычно его сопровождала толпа друзей и клиентов. Никто не обращал на него внимания, и, вполне вероятно, никто и не узнал великого и достойного оратора в этой выцветшей старой тунике, из-под которой торчали костлявые колени и тощие ноги, в потрескавшихся сандалиях, с небритым лицом и неприбранными волосами. Он выглядел таким же печальным, каким я себя чувствовал. Военный послужной список Цицерона был непримечательным, как и мой собственный, и я понимал, почему вижу его таким. Ему никогда не удавалось выглядеть кем-то другим, кроме как юристом или ученым.
– Уж наверняка тебя не покинули все твои друзья? – спросил я.
– Нет, я просто хотел для разнообразия побродить в одиночестве, поэтому отпустил всех своих приверженцев. Это единственный день в году, когда я, наверное, могу не опасаться нападения. Впрочем, Клодий вряд ли попытался бы прибегнуть к насилию уже сейчас. Он жаждет славы трибуна, отправившего меня в изгнание. И такая слава у него будет. Следующий год – его год, и даже я не собираюсь с этим бороться.
– Отправляйся в какое-нибудь мирное место и займись наукой и писательским трудом, – посоветовал я. – Тебя призовут обратно, как только Клодий лишится власти. Насколько я слышал, у тебя не было другого выхода, кроме как разрешить те казни
[53]. Даже Катон на твоей стороне, а Юпитер знает, насколько он ярый приверженец законности.
– Я ценю твою поддержку, Деций, – любезно сказал Марк Туллий, как будто я был настолько важным человеком, чтобы моя поддержка что-нибудь значила.
Я махнул в сторону страшной Тарпейской скалы.
– Есть люди, которые сегодня разгуливают целыми и невредимыми, хотя заслуживают скалы за свое участие в том деле.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – печально вздохнул Цицерон. – Кальпурний Бестия и дюжина других. Большинство из них спаслись благодаря протекции Помпея, а остальные были закадычными друзьями Цезаря или Красса. Привлечь их сейчас к ответственности нет никаких шансов. Ничего, в следующий раз мы достанем их за что-нибудь другое.
Меня вдруг озарило, что именно с этим своим другом я и должен посоветоваться.
– Марк Туллий, могу я попросить тебя об одолжении? Я оказался в гуще самого странного расследования за всю свою карьеру, и мне нужен твой совет.
– Я к твоим услугам, Деций. Мне нужно как-то отвлечься от своих несчастий. – Оратор раздраженно огляделся по сторонам. – Здесь слишком шумно… Однако сегодня в Риме есть место, где наверняка тихо, и оно всего в нескольких шагах отсюда. Пошли.
Он начал подниматься по широкой лестнице, и я последовал за ним.
Внутри курия была призрачно-тихой. Здесь не осталось даже раба, подметающего пол: государственные рабы тоже получили сегодня выходной. С этих расположенных ярусами сидений приходили решения, которые объявляли войны и руководили ими, регулировали переговоры с чужеземными властями, определяли права и обязанности граждан и провозглашали миру наши законы. Здесь придумывалось также большинство наших худших глупостей, а в придачу без меры процветали коррупция и мошенничество. Но, по крайней мере, даже подлейшие наши сделки заключались в крайне величественной обстановке. Старая курия отличалась суровой простотой, которая некогда отличала большинство наших публичных зданий.
Мы спустились по центральной лестнице и уселись на мраморных стульях, приберегаемых для преторов, рядом с давно пустующим стулом фламина Диалиса.
– А теперь, мой юный друг, чем я могу тебе помочь? – спросил Цицерон.
По внимательному выражению его лица я видел, что он и вправду надеется на какую-нибудь головоломную загадку, чтобы отвлечься от грозного сонма своих печалей, – и задался вопросом, как мне обсудить дело так, чтобы меня не приняли за сумасшедшего.
– Марк Туллий, ты один из самых образованных людей нашего века. Прав ли я, что твое познание богов так же глубоко, как твоя эрудиция в законах, истории и философии?
– Во-первых, позволь сказать, что ни один человек не может по-настоящему знать богов. Но я много изучал написанное и сказанное о них.
– Как раз то, что мне нужно. Если я могу осмелиться задать столь личный вопрос – во что именно веришь ты сам?
Мгновение мой собеседник помолчал.
– Двадцать лет назад я предпринял длинное путешествие в Грецию, – заговорил он затем. – Я сделал это, чтобы учиться, чтобы восстановить свое пошатнувшееся здоровье и, между прочим, чтобы спастись от внимания Суллы. Он все еще был диктатором и имел причины меня не любить. Я учился у Антиоха, самого выдающегося и образованного человека. В то время меня также посвятили в элевсинские мистерии. Я был скептиком до мозга костей, но мистерии стали для меня самым просвещающим и волнующим переживанием. Их, конечно, запрещено обсуждать с непосвященными, но достаточно сказать, что с тех пор я убежден не только в возможности хорошей жизни, но и в бессмертии, или, по крайней мере, в преемственности душ.
Сам я не переживал ничего настолько глубокого.