Кроме истории своего рода, капитан Кадзооку, отличавшийся от большинства японцев ростом, более светлой в сравнении с товарищами кожей, удручающей необходимостью ежедневно бриться и умением с легкостью напевать «ла-ла-ла-ла», помнил смутные полулегенды-полусказки об оборотнях-деревьях, о призрачных волках и медведях, о странных морских существах, страстных двуцветных лисах, голосах и огнях, что в тумане могут завести путника на болота, в зыбучие пески или просто свести с ума и превратить в существо, внутри которого нет ни крови, ни костей, ни мяса, а только одна сплошная губчатая масса, и похожая и не похожая на тело моллюска.
Но это все — прошлое, говорил себе капитан Кадзооку, а настоящее нужно делить на то, что срочно, необходимо, должно и возможно, но не обязательно. В ситуации с золотом, лежащим в банке, нужно было поступить точно так же — поделить и расставить приоритеты. И, как капитану казалось, по крайней мере после ухода посетителей, в чьем поведении все-таки чувствовалось желание «надуть этого азиата», он ясно и без суеты видел, что срочно, что необходимо, что должно, а чем можно пренебречь, как, скажем, десятым знаком после запятой. Золото нужно было вывозить. И делать это срочно. И капитан должен обеспечить транспортировку металла, тем более что этого требует приказ, а золотопромышленники, не ведая о том, своим прошением играют на руку капитану. Предложением заработать на инкассаторской работе, равно как и купеческим желанием «облапошить япошку», точно так же как множественными мелкими факторами, можно пренебречь. Однако нельзя было пренебречь тем, что сразу за околицей, в деревнях, на заимках, хуторах рыскали, как оголодавшие за зиму волки, партизаны — Кочетов, Теплицын со своей бабой-комиссаром, хунхузы таинственного Цзэ-Луна, жившего то ли в Харбине, то ли во Владивостоке, то ли в Шанхае, а скорее всего, постоянно находившегося то в одном городе, то в другом. Порой между этими стаями возникали стычки, и, когда до капитана доходили вести о перестрелках, он, не показывая внешне, где-то в глубине удовлетворенно улыбался и разве что не потирал руки характерным жестом «этих русских». Но стаи могли и объединиться — по имевшимся у капитана сведениям, это было более чем возможно. А если объединение произойдет, то он со своим отрядом окажется в Малом Париже как в запечатанной бутылке, потому что уходить на север, северо-восток вверх по Реке, переваливать Становой хребет, а там искать дорогу к Океану — и все это по враждебной дикой территории, где красные анархисты Тряпицына… Нет-нет, золото нужно вывозить сейчас… И все же капитан чувствовал какое-то неудобство, как будто гвоздь в сапоге, и неудобство это называлось непониманием. Капитан не понимал «этих русских», и это его беспокоило.
Степан Лисицын уже знал о появлении в отряде казака в тигровой шапке. И, рассказывая Кочетову историю своих запутанных отношений с Родием Ликиным, старался быть немногословным — поблескивал из-под бровей черными глазами и слова, как яйца в корзину, складывал. Осторожничал.
— Это же ты, Степан, Родьку Чучело кончил?
Татарин-комиссар известен был своей наглой прямотой, которая многим партизанам даже нравилась, но сейчас… Видно было, что Лисицына от этих слов аж передернуло.
— Ну, то мой грех. Я за него ответ держал и держу, да только не перед тобой, комиссар. На Родии много грехов висело, а я — да, я его от этих грехов освободил. Во что мне это стало… Эх! Тоже не вашего ума дело.
— Ладно, Степан, мы тебе в душу-то не лезем… Ты вот мне просто скажи, чего вы с Родием этим не поделили, я же так понял, вы с детства были не разлей вода.
Кочетов смотрел на бойца и старался, действительно старался понять, что же произошло между этим молодым, еще тридцати лет нет, парнем и его другом детства.
— Да чего там! Бабу они не поделили — собственники.
— Ну, комиссар, ты опять перегибаешь палку-то. — Кочетов брезгливо посмотрел на кожаного Тильбердиева. — Ты или помалкивай, слушай, что рассказывает, или иди вон, не знаю, посты проверь, что ли, бабу свою, у которой на постое, потешь, ну не знаю, что ты там делаешь… А Степан уж мне дорасскажет.
— Да я уже все рассказал. Чего там… Застрелил я его, из него чучело сделали, по приискам возили — показывали, дескать, не бойтесь, нет больше Родия. Только это не так. Как прииски грабили, так и грабят. То Латыпов, то Юдиха, то ваши эти — Тряпицын и кто там еще… Не говоря уж о хунхузах… Золото… Оно такое, оно кровь любит.
— А Серафим-то Шабалин этот, Тигровая Шапка, он-то каким боком здесь?
— Да ты что! Казак у Родия первым подручным был!..
— Ох ты ж! Комиссар, с тобой вместе говно хорошо есть — вон как ложкой шуруешь, поперед очереди торопишься… Я же тебе сказал, иди посты проверь.
— Не знаю я, кем Шапка был при Родии… Ему-то, Родию то есть, в подручных нужды не было особой. На него такие… Я даже и не знаю, как их назвать-то… Черные, здоровые, капюшонов не снимали… Ну и зверь этот… Серый… — Степан посмотрел в глаза командиру, и Кочетов как будто в колодец заглянул — темень и в самой глубине что-то поблескивает, и, может быть, даже разобрал бы, что там, но не успел, Лисицын отвел глаза, вздохнул и продолжил уже не так сумбурно: — Но все же были они вместе. И тут дело даже не в том, что люди говорят. Кто их видел-то вместе? Те, кто видел, уже ничего рассказать не могут. Уж, по крайней мере, ни тебе, командир, ни тебе, комиссар, их не услышать. Есть одна примета, по которой я тебе точно скажу, тот ли это Серафим или не тот. Был он с Родием или не был.
— Ну не тяни, что там за примета?
— Ты, командир, того, не запряг… Оружие у казака, я так понимаю, забрали. Хотя если бы он не хотел его отдать, кто бы у него забрал… Что там? Карабин? Револьвер? И должна быть шашка. Покажите, давай посмотрим…
Принесли. Степан даже не посмотрел ни на карабин, ни на наган, а сразу потянулся к шашке, вытащил из ножен черненый клинок и вроде улыбнулся так, как улыбаются при встрече со старым знакомым… Нет, не так. Так, как улыбнулся Степан, улыбаются, встречая подругу, в этой улыбке, едва заметной, — страсть и желание. Так, верно, Родий улыбался, когда в темноте переулка навстречу ему выходила Ядвига Крыжевская. Такие улыбки оборачиваются любовью и детьми, но и кровь, и смерть без таких улыбок не обходится.
— Этому клинку лет двести. Вряд ли прежний хозяин называл ее как-то, но потом, когда Архип Кривоносов из своего погреба ее поднял и подарил Родию за помощь (мы, я и Родий, ему вдвоем помогали погреб копать), Родий назвал этот клинок женским именем. Сабля эта… Эх! Родий как-то мне сказал, что не понимает, кто кем владеет, он ею, она ли им. Сабля эта, как его красноухая собака, — он жил в ожидании чего-то, и это Нечто его нашло. Пришло и обрело плоть и имя… Когда он пошел в Малый Париж, чтобы встретиться… со мной… этот черненный наполовину клинок он оставил на сохранение. И по всему выходит, что Серафим Тигровая Шапка, что за ночь прошагал сюда, почитай, шесть десятков верст, — тот самый Тигровая Шапка, что был с Родием в налетах на прииски.
— Мда-а-а-а. И что же мы теперь с этим?.. — протянул командир Кочетов.