— Здоровья вам, Ядвига Евстафьевна, — сказал мужик. — Меня муж ваш Степан направил и стуку этому научил. Поговорить бы нам, коли можно, в хате, тут-то холодно, померзнете, да и кто его знает, может, смотрит кто.
Ядвига прикрыла будку Алтая, чтобы не забрехал, провела ночного гостя в дом и при свете керосинки только разглядела, что шапка-то в Малом Париже известная — рыжая с черными полосками, тигровая шапка.
Свекровь вышла посмотреть, кого там принесло, собралась было заворчать, да как только узнала, что человек — от Степы, так сразу накинулась на невестку: что же она гостя чаем не поит, пирогами не потчует, а то, может, стопочку для сугреву, а как там Степушка, исхудал небось, не болеет ли…
— Ой, мама, да сядьте вы, человек все расскажет. Зовут-то вас как?
— Серафим. Фима можно.
— А по отцу?
— Семеном отца звали.
— Ну, что же вы, Серафим Семенович, кушайте и рассказывайте. Что, как?
Шабалин опрокинул стопку, закусил соленым рыжиком и коротко, но обстоятельно рассказал, что у Степана все, в общем, нормально; что Степан в отряде хоть и не командир, но его уважают; что отряд, в котором Степан, — недалеко от городка, но где Серафим говорить не может, да и верно, лишнего-то знать женщинам ни к чему; Степан здоров, и все у него, по необходимости, есть, а лишнее в эти годы смутные — оно и ни к чему; Степан просил передать жене, сыну и матери, что любит их и надеется, что скоро все успокоится так или иначе и он сможет вернуться домой, а пока передает приветы, обнимает и целует дорогих ему людей.
Слушая мрачного казака, Ядвигина свекровь всплакнула, а когда Шабалин достал из сумки сверток, в котором были брусок мыла, большая сахарная голова и несколько пачек табаку, совсем растрогалась: «У сына-то, небось, и самого этого ничего нет, а он последнее гостинцем семье отправил». И, забрав сверток, ушла в свою комнату, то ли плакать, то ли спать.
Ядвига же понимающе посмотрела на казака.
— Это же не Степан передал? Это же вы, Серафим Семенович, свое отдаете.
— А! Ничто. Табак я не курю, а мальцу вашему — сахар в самый раз, пусть грызет. Видел я его пару раз в городе, очень он на отца своего, каким я его знал, похож.
Ядвига на эти слова как-то по-птичьи дернула головой.
— Вы это о ком?
— Да понятно же о ком. Я же не просто так пришел, у меня же разговор. Вот об отце сынка вашего как раз. Как он ушел тогда, так я ему задолжал кой-чего, и он тоже мне должен остался. А тут, значит, такой случай подворачивается долги-то закрыть. Вот я и…
Прикрученная лампа светила на кухне Лисицыных полночи, а потом казак ушел огородами и утром уже был в казарме на поверке.
Обычный вечерний доклад о состоянии дел в отряде был коротким — никаких чрезвычайных происшествий. Капитан Кадзооку в сопровождении своего помощника — начальника штаба отправился на квартиру — в двухэтажной, рубленной из лиственничника гостинице, не без претензии называвшейся «Малый Версаль» (в свое время он оценил эту шутку: как же, Малому Парижу — Малый Версаль), ему с осени предоставили двухкомнатный номер на втором этаже. У дверей гостиницы попрощался с помощником (тот решил сегодня посетить девочек) и стал подниматься в свой номер, называть который домом не было никаких оснований, и капитан его так и не называл.
В фойе второго этажа, под зеркалом на диванчике, поставленном специально для желающих выкурить папиросу или трубку гостей постояльцев, сидел, ожидая капитана, газетчик Буторин. Его газету «Голос тайги», как контрреволюционную и буржуазную, местные советы закрыли в декабре семнадцатого года, и вновь открылась она только тогда, когда в Малый Париж пришел отряд капитана Кадзооку. Сдержанно, несмотря на то что оба чувствовали взаимную симпатию, Кадзооку и Буторин поздоровались, и газетчик перешел к делу:
— Вы, наверное, и сами видите, что городок наш все больше похож на перегретый паровой котел или бомбу с подожженным фитилем. Внешне — относительно того, что было осенью, до вашего здесь появления, — тихо и спокойно, но… Двести или триста пудов золота, лежащие в сейфах Золотопромышленного, — это не фунт изюму, и сейчас в городке нет, пожалуй, человека, который бы не думал о том, как бы, пока времена смутные, воспользоваться этим богатством. Да, многих останавливает то, что у них нет достаточных сил, чтобы наложить лапу на это золото, но богатеть думкой, как это в России принято, никому не запретишь. Я понимаю, что к вам, капитан, видимо, уже обращались разнообразные люди, желающие так или иначе решить эту, с позволения сказать, проблему. Я даже могу предположить, кто именно обращался, и, судя по гостю, ожидающему вас в номере, — тут Буторин обаятельно и понимающе улыбнулся, — смею предположить, что вам поступают вполне деловые предложения. Но не будем об этом.
Газетчик вытащил портсигар, предложил капитану угощаться папиросой, но, получив вежливый отказ, закурил сам и продолжил:
— Скажу вам честно, я и сам, бывало, задумывался над тем, чтобы получить хотя бы часть этих «сокровищ». Да, было такое, но в конце концов я от этого отказался, и теперь меня этот «золотой запас» не волнует в той степени, в какой волнует умы многих обывателей. А поскольку вам наверняка придется как-то решать эту проблему, вы обязаны знать некоторые, — тут Буторин замялся, подыскивая подходящее слово, — скажем так, факты, хотя они скорее выглядят как сплетни и сказки, вряд ли приличествующие образованному и просвещенному человеку. Я допускаю, что, может быть, именно по этой причине вам как, извините, чужаку никто об этом и не говорит. Золото, и не только то, что в Золотопромышленном, а вообще по Реке — проклято. Я бы мог рассказать здесь множество историй, подтверждающих это утверждение, но, экономя ваше время, не буду.
Буторин опять на секунду замолчал, как будто в очередной раз собираясь с мыслями. Эта многозначительная привычка «русских» раздражала капитана, но если уж ты совсем их не понимаешь, то такую мелочь, как раздражение, можно и нужно сдержать, и капитан ободряюще улыбнулся газетчику. Так с лошадью: можно, конечно, пришпорить или стегануть, но лучше ободрить, и лошадь тронется с места.
— …золото, лежащее в банке, хоть вам и сказали, верно, что принадлежит семи золотопромышленникам, на самом деле процентов на сорок, а может быть, и наполовину — это золото известного здесь Родия Ликина. Вполне возможно, вы о нем уже слышали — это тот самый Родий Ликин, чучело которого долгое время возили по приискам, рудникам, как диковинку показывали на ярмарках. За три или четыре года своей преступной деятельности Родий Ликин, даже по самым скромным подсчетам, должен был грабежами приисков и обозов собрать не менее ста пудов самородного золота, а вероятно, даже и больше. Я могу предположить, что за Родием Ликиным, которого я, кстати говоря, знал достаточно хорошо, стояли какие-то высокие покровители, и речь здесь не столько о губернаторе и самых богатых людях нашей окраины; нет, речь о неких силах, понимание которых мне недоступно, а суть и проявления которых, как мне кажется, связаны со временем появления здесь первых русских. Но речь не об этом, в конце концов. То людоедство, что творилось здесь в середине семнадцатого века, не могло не наложить отпечаток на дальнейшую историю, бог с ним! Речь о том, что Родий Ликин, и я это знаю точно, большую часть золота хранил в Золотопромышленном банке, что стоит на берегу Реки; после его смерти и варварского обращения в чучело, что само по себе говорит о том, что Родий Ликин, как символ, как образ, как легенда, продолжает жить среди нас, — металл в банке пытались «поделить» неоднократно, и добра из этого не выходило никому; достаточно вспомнить Веру Юдину и горного мастера Шелудько, одного из якобы подручных Родия — Василия Латыпова, и еще несколько, менее известных персонажей тянущейся здесь мистической драмы (вот, к примеру, новоиспеченные — Дергаев и Васильев), чтобы понять: добра от этого золота никому не будет и лучше бы ему вернуться в породу. Но, насколько мне известно, наши промышленники вместе с банкирами приняли решение разделить этот металл, лежащий сейчас в сейфах банка, между собой, чтобы снизить, скажем так, персональные риски. Теперь, когда вам, господин капитан, придется решать проблему доставки золота в более цивилизованные, чем наш медвежий угол, пределы, вы обязаны знать и понимать, что неминуемо столкнетесь с чем-то, что уму цивилизованного человека недоступно. Я вижу, вы меня понимаете.