Когда капитан Кадзооку распорядился принести чай для золотопромышленников, к командиру Кочетову привели угрюмого казака, на голове которого красовалась тигровая шапка. Казак полчаса назад вышел на партизанский дозор, не замечавший его до той поры, пока их не окликнули. Теперь дозорные стояли и, чтобы как-то сгладить свою оплошность (известное дело, комиссар отряда, татарин Тильбердиев, три шкуры может запросто спустить за то, что спали на посту, а они не спали, попробовал бы он сам заснуть на морозе — татарин, известное дело!), хорохорились, дескать, смотри-ка, лазутчика словили и приволокли. Однако Кочетов это увидел сразу, казак на пойманного не был похож. Больше всего он был похож на человека, зашедшего в гости или по какому-то делу. Кочетов поймал себя на мысли, что разве что не ждет от казака в тигровой шапке прибаутки и слов вроде «у вас товар, у нас купец, сядем рядком да поговорим ладком».
— Как зовут? Откуда? Что надо?
— Серафим я. Шабалин. С Малого Парижу пришел. Дело есть. Крестьяне твои бы оружие мне отдали, а то шашка-то дорогая. Моя шашка. Ну и карабин тоже.
— Это мы посмотрим, отдавать ли тебе оружие-то. Вот скажешь, чего у тебя за дела, там и посмотрим… Если ты с Парижа Малого пришел, так, значит, ты из этих, что под японцами. Беляк, что ли?
— Беляки — это вон зайцы по зиме. А я под японцем отродясь не был. Они мне вон как в пятом годе кусок с ноги отхватили, так с тех пор у меня с ними нехорошо. А так да, из станичной сотни мы.
Тут в избу вошел комиссар Тильбердиев (вот тоже, спрашивается, чего форсит-то? Ходит в коже черной, сапоги блестят, не иначе хромовые, партизаны-то все кто в пимах, кто в ичигах, а этот эвон, и не мерзнет же!). Татарин, как казака увидел, так сразу к командиру и ну ему на ухо шептать, что казак этот не простой, а приметный, его по шапке легко узнать, потому как шапку ту он сам себе из тигры-ламазы сшил; но это не главное, главное, что Шабалин этот — самый что ни на есть убийца, и на его совести — красноармейцы с расстрелянного и затопленного по осени парохода, этот Шабалин лично их стрелял, это пол Малого Парижа видели, так что он не открутится, и это отлично, что такого зверя удалось словить и теперь его судить надобно и расстрелять.
Кочетов все это выслушал и кивнул, но не так, как кивнул бы, если бы собирался казака в расход пустить, а так, как кивал, когда говорил «посмотрим». И то правильно, чего раньше времени в расход пускать, патроны они хоть и тьфу и нет, а тоже имущество, и нечего ими без толку разбрасываться.
— Ну, давай, Серафим Шабалин, говори, чего у тебя за дело. Только ты говори, да помни, что нам тут про тебя много известно. Уж больно шапка у тебя приметная.
— Шапка-то да, шапка знатная, я ее, почитай, уж десяток лет ношу, а все как вчера с тигры шкуру-то снял… А дело у меня и простое, и нет. Так что же мне, стоя, что ли, перед вами тут? Сели бы, чаю попили. Ежели своим не богаты, так у меня вон в сумке и сахар, и заварка. Вахлакам своим скажи, чтобы вернули, и сядем попьем. Погуторим.
Тут комиссар-татарин взорвался:
— Нечего нам с тобой чаи распивать, мразь ты белоказацкая! К стенке тебя, да и шлепнуть.
— Ну-ну, потявкай, краснопузое. Как угомонишься, тоже присаживайся. Хоть я и не к тебе с делом, а вижу, что тут у вас на двоих решают. Так что вы тут быстро решайте, говорить будем или мне уже к амбару на околицу идти.
Посетители капитана Кадзооку не могли знать о полученном (сутки еще не прошли) приказе, но странным образом (капитан, по большому счету, уже привык к странностям и необъяснимым мистическим совпадениям, казалось, преследовавшим его если не с рождения, то как минимум последние десять лет) речь зашла практически о том же самом, о чем говорилось в приказе. О том, что лежало в сейфах Золотопромышленного банка и было как эти люди — внешне разным, но по сути одинаковым.
— На сегодняшний день в Банке находится несколько больше двухсот пудов самородного золота. Более точная цифра может быть вам представлена в любой удобный момент, — говорил, пришепетывая, сухой, как юкола на вешалах, банкир Штольтман. — Большая часть металла, взятого нами на сохранение, принадлежит семи малопарижским предпринимателям, интересы которых в этих переговорах представляют присутствующие здесь господа Бородин и Касицын. Поскольку присутствие здесь японских вооруженных сил имеет место исключительно благодаря просьбе золотопромышленников, долгое время страдавших от набегов и грабежей так называемых красных партизан, и просьба эта имела целью с помощью отряда, находящегося у вас в подчинении, сохранение в неприкосновенности приисков, а равно и жизней, на них работающих, то господа золотопромышленники посчитали возможным обратиться к вам с просьбой несколько расширить свои полномочия и оказать им неоценимую помощь, которая будет оплачена соответствующим образом и в соответствующем задаче размере.
Витиеватая, запутанная и изобилующая канцелярщиной речь банкира была настолько уныла, что внимание капитана полностью поглотила осенняя муха, бессмысленно ползшая по стеклу. А там, за стеклом, с пепельно-серого неба уже начали срываться белые точки первых снежинок.
Первым этой пытки не выдержал Фома Бородин — крепкий, купеческого вида мужчина, привыкший без лишних слов сразу брать все, что считал своим.
— Господин Кадзооку, мы обращаемся к вам с просьбой вывезти в Японию принадлежащее нам золото. К сожалению, сейчас мы не можем собрать достаточно сил для охраны обоза, а то, что красные, видимо, уже в этом году войдут в Малый Париж, заставляет нас поторопиться. Мы предлагаем вам выгодную сделку, при которой вы получаете десять процентов от перевозимой суммы, а это порядка двадцати пудов золота. Все, что требуется от вас, — доставить металл в Японию. Готовы ли вы оказать нам эту услугу?
Капитан с невозмутимым видом покачал головой, что вполне можно было расценить как «да». Впрочем, то же движение могло означать и «нет». Присутствующие русские, кажется, приняли этот жест за понятную каждому из них попытку набить цену. По крайней мере, относительно молодой Касицын, которому прииски достались в наследство от не вернувшегося из тайги отца (поговаривали, что младший Касицын точно знает, где, при каких обстоятельствах и насколько безболезненно погиб Касицын-старший, но, как говорится, не пойман — докажи попробуй), капитаново движение принял как сигнал к началу торга и старательно-степенно сказал, что сумма вознаграждения может быть увеличена до пятнадцати процентов, что на круг выходит… Капитан Кадзооку поднял руку, призывая не торопиться со сложными расчетами.
— Надеюсь, господа меня понимают, что я должен основательно взвесить все за и против, прежде чем дать утвердительный или отрицательный ответ на их просьбу?
Чем капитан со дня своего прибытия в Малый Париж удивлял русских обитателей таежного городка, так это чистой и правильной речью, в которой слышалось, конечно, что-то чужое, но это чужое было приятным, каким может быть, например, особый шелк или вот уже подзабытый за годы, прошедшие с начала революций, шоколад; помнится, городской голова, вручавший интервентам хлеб-соль, был настолько удивлен речью капитана, что собственную, подготовленную и отрепетированную, скомкал, чем вызвал естественное недовольство и тихое негодование присутствовавших на церемонии в собрании золотопромышленников отцов города и уважаемых граждан. Тот же Бородин сказал своей жене: «Да, обосрался наш голова. Эх!» Действительно, капитан с легкостью справлялся даже с таким неудобным для любого из его солдат звуком, как «л», не говоря уж о том, чтобы строить предложения правильно и понятно. Речь капитана Кадзооку выглядела много грамотнее и гораздо приятнее речи того же Штольтмана, который в моменты волнения вполне мог сорваться на немецкий, подозрительно похожий на идиш… А капитан тем временем продолжал: