Надо сказать, что не на высоте положения оказался не только Уайльд, но и его адвокат, опытнейший юрист сэр Эдвард Кларк. Во-первых, он мог бы — хотя это и было опасно, учитывая вероломство и непредсказуемость Бози, — пригласить в качестве свидетеля обвинения лорда Альфреда Дугласа. Сыну было бы что рассказать суду о проделках своего родителя, ненавидимого всеми членами семьи без исключения. Бози — по крайней мере на словах — готов был опорочить отца перед всем миром, что не укрепило бы позиций маркиза и было бы на руку Уайльду. Во-вторых, Кларк, вслед за Уайльдом, не придал значения слову «pose», не учел, что в планы Куинсберри не входило обвинить Уайльда в мужеложестве, ведь тень, упав на Уайльда, упала бы и на сына маркиза. Не учел, что роль ущемленного отца, которую играл Куинсберри «под руководством» своих юристов, не могла не вызвать у присяжных сочувствия, о чем Уайльда предупреждал Харрис. И, в-третьих, прежде чем давать Уайльду совет (и совет в высшей степени разумный) отозвать иск, Кларк должен был получить от своего подзащитного гарантии того, что тот немедля покинет страну. Таких гарантий Уайльд Кларку конечно же никогда бы не дал — очень возможно, еще и потому, что почти до самого конца рассчитывал на победу. «Я решил, что благороднее и красивее будет остаться, — писал Уайльд Дугласу в перерыве между первым и вторым процессом. — Не хочу, чтобы меня называли трусом или дезертиром. Прятаться под чужим именем, вести жизнь затравленного зверя — не для меня». Знал бы он, что ему суждено именно это — прятаться под чужим именем и вести жизнь затравленного зверя…
Мог ли Уайльд выйти сухим из воды, как вышел Дуглас? Такой человек, как Уайльд, человек позы, «игравший жизнь» во всем, что бы он ни делал, — нет, не мог. Как человек простодушный и в то же время самовлюбленный, обласканный судьбой, всегда веривший в свою счастливую звезду, — нет, не мог. И как человек в высшей степени благородный — не мог тоже. Ведь свою задачу на процессах он видел в том, чтобы уберечь от разоблачения и унижения не только себя, но и своего любимого человека, сэра Альфреда Дугласа, о чем говорится в его письме в «Ивнинг ньюс»: «Свою правоту я мог бы доказать лишь в том случае, если бы уговорил лорда Альфреда Дугласа дать показания против своего отца. Лорд Альфред Дуглас стремился к этому всей душой, однако допустить этого я не мог. Дабы не ставить его в столь сомнительное положение, я решил отказаться от ведения дела и взвалить на собственные плечи бесчестье и позор, каковыми бы обернулось дальнейшее судебное преследование лорда Куинсберри».
И в желании любой ценой не бросить тень на своего возлюбленного Уайльд был не одинок. Стремился к этому и судья Уиллс, свято почитавший табель о рангах: сослался же он на то, что Альфред Дуглас «прямого отношения» к обвинениям против Уайльда и Тейлора не имеет, — тогда как имел, и самое прямое. Стремился к этому и противник Уайльда маркиз Куинсберри. И конечно же сам Бози. Вся его бравада: мол, позовут свидетелем, поддержу Оскара, отцу же мало не покажется — могла оказаться блефом от начала до конца. Пострадал Уайльд — повторимся — из-за себя самого. И из-за Дугласа, отношения с которым зашли слишком далеко. И — ради Дугласа.
У приговора 25 мая имелся всего один, зато неоспоримый плюс: Уайльд расставался с Дугласом, по крайней мере, на два года.
Глава одиннадцатая
DE PROFUNDIS
Уайльд вел себя необдуманно и проиграл, при этом на процессах, на всех трех, держался превосходно, вот только выглядел неважно: обрюзгшее, землистого цвета лицо, затравленный взгляд. Таким же его запомнили и в тюрьме, вернее в тюрьмах. Трех, не считая уже упоминавшейся лондонской тюрьмы «Холлоуэй», где он содержался между первым и вторым процессом. Сразу после вынесения приговора Уайльд проводит месяц в Пентонвильской тюрьме, в июле того же 1895 года его переводят в тюрьму в Уондсворте и только в ноябре, спустя почти полгода, — в тюрьму в Рединге, где он находится вплоть до мая 1897 года.
Рединг, тюрьма в графстве Беркшир, «в сельской местности», явилась послаблением — в Уондсворте Уайльд совсем было расклеился, несколько раз падал в обморок, один раз при падении в тюремной церкви повредил правое ухо и к концу своего пребывания за решеткой на это ухо почти полностью оглох. И ему пошли навстречу: известный человек как-никак. «К нам в скором времени переведут одного заключенного, и вы должны гордиться тем, что тюремная комиссия сочла Рединг наиболее подходящим местом для его пребывания», — с некоторой таинственностью предупреждал своих подчиненных начальник Редингской тюрьмы полковник Айзексон.
Уайльда приговорили к тяжким исправительным работам, однако самой тяжкой «исправительной работой» за все два года, проведенные Уайльдом за решеткой, было щипание пакли, а также шитье почтовых мешков; впрочем, даже от этой повинности его, как правило, освобождали: тюремный режим Уайльда был в целом вполне щадящим, да и «каторжность» работы — вспомним «Записки из Мертвого дома» — «не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она — принужденная…». Видя, как он страдает, как избалован, брезглив и чувствителен, как подавлен, тюремщики (Айзексон — исключение) нередко шли ему навстречу, однако настроение заключенного С.3.3 лучше от этого не становилось.
Юрист Ричард Бердон Холдейн, побывавший в Рединге с ежемесячной инспекцией от министерства внутренних дел, вспоминает, что первые минуты Уайльд и вовсе отказывался отвечать на его вопросы, то и дело принимался плакать. Пожаловался, что читать дают только «Путь паломника» Беньяна, святого Августина и «Историю Рима» Моммзена. А вот в «Мадам Бовари» отказали, сославшись на то, что роман Флобера «непристоен» — как и «Портрет Дориана Грея». Холдейн оказался отличным психотерапевтом; упрекнул Уайльда, что раньше тот жил жизнью удовольствий и не сумел поэтому реализовать свой талант, зато теперь, заверил он «нереализовавшегося писателя», «вам есть, о чем писать, вам дадут книги, бумагу, перо и чернила». Книги действительно дали: к святому Августину и Моммзену присоединились «Мысли» Паскаля, лекции кардинала Ньюмена, те самые, которыми Уайльд увлекался в Колледже Святой Троицы, и даже «Очерки по истории Ренессанса» Пейтера. Со временем список расширился еще больше: в него вошли и боготворимый Уайльдом Китс, и Данте, и Чосер, и «Фауст», и Гарди, и Гольдони, и «Остров сокровищ», и обязательное тюремное чтение — «Жизнь Иисуса» Ренана. Как говорится, читай — не хочу. А вот с бумагой, пером и чернилами вышла задержка.
Задержка вышла потому, что полковник Айзексон, тот самый, кто, напустив туману, предупреждал надзирателей о прибытии «известного человека», Уайльда не жаловал: ах, ты известный, вот мы тебя, известного, и поставим на место. Придирался к С.3.3 по мелочам, следил, чтобы тот вовремя убирал камеру, и за малейшую провинность упекал в карцер «на хлеб и воду». Заключенные давно себе уяснили: жаловаться полковнику не стоит — в лучшем случае оставит жалобу без внимания. Это про него сказано в «Балладе Рэдингской тюрьмы»: «Был комендант без послаблений, / Устав он твердо знал».
Тем не менее Поэт, как называли Уайльда заключенные, жаловался — в напрасной надежде, что тюремная администрация пойдет ему навстречу, обеспечит «режим наибольшего благоприятствования». Жаловался некоему Харрису, еще одному ревизору, который, по договоренности с недавно назначенным председателем парламентской комиссии по пенитенциарной системе Ивлином Рагглз-Бризом, приехал в Рединг, выслушал жалобы Уайльда и по возвращении доложил по начальству, что при таком отношении заключенный может сойти с ума и даже, чего доброго, умереть. Отношение к Уайльду Айзексон не изменил, но, довольно быстро смекнув, что заключенный С.3.3 ни на какую работу неспособен, разрешил Уайльду вволю читать и даже писать — правда, исключительно письма. За это он вменил ему в обязанность раздавать книги «стаду скотов», как Уайльд называл других заключенных, — но и с этим нехитрым заданием Поэт справлялся неважно: библиотекарь из него не получился. Вопреки приказу Айзексона, С.3.3 никогда не убирал, как положено, свою камеру: она была захламлена, завалена книгами и исписанными листами бумаги, причем, к вящему удивлению надзирателей, — на разных языках. Писал Уайльд в основном по вечерам, низко склонившись над деревянными козлами, служившими ему и кроватью, и письменным, и обеденным столом.