Потому так усиленно и отталкивался Есенин от Блока, что был у него в “песенном плену”. Всю свою жизнь, вольно или невольно, Есенин следовал за блоковским “автобиографическим мифом”
[1103] – его “трилогией вочеловечения”.
Первый том Блока – “мгновение слишком яркого света”
[1104], мистический взлет. С 1917 года в стихах Есенина с новой силой вспыхнули отсветы блоковского первого тома. Возьмем малую лирику 1917–1918 годов, в которой поэт гораздо скромнее и тише, чем в бурных революционных поэмах: сама тема этих стихотворений – ожидание чего-то радостного и светлого – притягивает их к блоковскому "слишком яркому свету”.
Сергей Есенин
Силуэт работы Е. С. Кругликовой. 1926
В стихах Блока все время возникает "кто-то, а кто, неизвестно. Будто приснилось во сне. Вместо точных подлежащих туманные. <…> А если сказано кто, то невнятно”
[1105]. А у Есенина – "отзвуки”, отраженные блики: "Кто-то ласковые руки / Проливает молоком”; "Кто-то сядет, кто-то выгнет плечи, / Вытянет персты”;
"Я пойду за дорожным курганом / Дорогого гостя встречать”; "Хорошо выбивать из тела / Накаляющей песни гвоздь / И в одежде празднично-белой / Ждать, когда постучится гость”.
Первая книга Блока озадачивала "светлыми и темными пятнами, бегущими по ней беспрестанно”; тайна "долгие годы была его единственной темой”; "слово "туманный” – излюбленным словом”; "любимейшим образом” было слово "сумрак”
[1106]. Есенин старался не отставать, варьируя свое – "С тихой тайной для кого-то / Затаил я в сердце мысли”; "Верю: завтра рано, / Чуть забрезжит свет, / Новый над туманом / Вспыхнет Назарет”; "Звездой нам пел в тумане / Разумниковский лик”; "Там, где вечно дремлет тайна, / Есть нездешние поля”; и – по инерции, уже в 1919 году, – "То сучья золотых стволов, / Как свечи, теплятся пред тайной”.
Но вот пришло время имажинистского декаданса. Именно тогда Есенин и совершил судьбоносный поворот, "на 190 градусов”
[1107], к блоковскому второму тому – "через необходимый болотистый лес – к отчаянию, проклятиям, "возмездию””
[1108]. "Если у Блока после первого тома сейчас же открыть второй, – пишет Чуковский, – не ладаном пахнет, а сивухой. "Я нищий бродяга, посетитель ночных ресторанов” – стал он говорить о себе, как будто и не был никогда "отроком, зажигающим свечи”. Теперь слово кабак стало повторяться у него столь же часто, как некогда слово храм”’
[1109]. Блоковский миф – падение с мистической высоты в кабацкую грязь – указывает Есенину дальнейший путь: отныне он “хулиган”, “скандалист”, “озорной гуляка”.
Критики нередко уличали Есенина в том, что он попал под губительное влияние второго и третьего тома Блока
[1110] и вульгаризировал его “ресторанные мотивы”
[1111]. А как реагировал на это сам Блок? “…Мы сразу заговорили о современной поэзии и ее упадке, – свидетельствует А. Тиняков. – Ал<ександр> Ал<ександрович> был настроен мрачно, смотрел на дело безнадежно, и когда я попытался указать как на некое все же выделяющееся явление на “Исповедь хулигана” Есенина и кое-что процитировал оттуда, Ал<ександр> Ал<ександрович> встретил мои цитаты ироническим смешком”
[1112].
Сопоставляя жизненные драмы Блока и Есенина, Г. Адамович писал: “Замечательно в стихах его (Блока. – О. Л., М. С.) то, что каждое из них продолжается и дополняет другое, как комментарий к его внутренней биографии, с отчетливо намеченной линией восхождения и падения. Пожалуй, на этом и основана действенность блоковских стихов: читатель мало-помалу превращается в свидетеля драмы, причем свободной от влияния житейских невзгод, – как в случаях сравнительно мелких, скажем, у Есенина. Ни притворства, ни позы, ни лжи, ни кокетства, ни жалоб. Драма Блока развивается без вмешательства каких-либо случайностей, исключительно в силу того, что он был человеком, который искал “не счастья, а правды”…”
[1113] А между тем, подхватывая темы второго и частично третьего тома Блока, Есенин не подражает учителю, а спорит с ним. Тактика “хулиганских” стихов 1920–1922 годов и “Москвы кабацкой” – не почтительное следование блоковским образцам, а вторжение и захват.
С блоковской поэзией обычно связывают открытие литературной личности:
“Блок – самая большая лирическая тема Блока, – формулирует Тынянов. – Эта тема притягивает как тема романа еще новой, нерожденной (или неосознанной) формации. Об этом лирическом герое и говорят сейчас.
Он был необходим, его окружает легенда, и не только теперь – она окружала его с самого начала, казалось даже, что она предшествовала самой поэзии Блока, что его поэзия только развила и дополнила постулированный образ.
В образ этот персонифицируют все искусство Блока; когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо – и все полюбили лицо, а не искусство”
[1114].
Но тот же Тынянов замечает, что Есенин идет по этому опасному пути – дальше: “Литературная, стиховая личность Есенина раздулась до пределов иллюзии. Читатель относится к его стихам как к документу, как к письму, полученному по почте от Есенина”
[1115].
Стихи как “документ”, как личное “письмо” – такова сознательная установка Есенина. “Житейские невзгоды” в его поэзии не есть результат “вмешательства случайностей”, как пишет Адамович, – нет, невзгоды эти нужны поэту: из них Есенин творит небывалое по своей наглядности представление.
По мысли В. Шкловского, “искусство явилось для него <Есенина> не отраслью культуры, но суммой знания – умения (по Троцкому) с расширенной автобиографией. Пропавший, погибший Есенин – эта есенинская поэтическая тема, она, может быть, и тяжела для него, как валенки не зимой
[1116], но он не пишет стихи, а стихотворно развертывает свою тему”
[1117]. Это “развертывание”, “раздувание” житейского – смелый тактический ход в битве за публику, ход от театрализации стиха к театрализации жизни.