В “словопре” (так имажинисты называли публичные ораторские состязания) Есенин брал не логикой, не риторическим мастерством, а напором, “бурлением”
[668] – и внезапными выпадами лихого остроумия. “Силясь подобрать слова, он заикается, – записывает Т. Мачтет, – ходит по эстраде, жестикулирует, улыбается своим собственным фразам, смеется вместе с публикой над своими подчас острыми замечаниями “о пупке человеческом и т. п.””
[669].
Сам “златоуст от имажинизма” Шершеневич не без одобрения отзывался о есенинских “трезвых бредах”: “Есенин говорил непонятно, но очень убедительно. Он не смущаясь забирался в самые дебри филологии и почти междупланетных рассуждений. <…> Он рассуждал мимоходом о таких сложных вещах, что даже нам, хорошо его знавшим, иногда трудно было уследить за быстротой и связью мыслей”
[670]. Тот же Шершеневич приводит bon mots своего соратника по ордену, вошедшие в поговорку: Городецкому "длинный житейский нос мешает видеть перекрестки поэзии”; Бальмонт – "вша в прическе Аполлона”, Брюсов – "писарь в штабе жизни”
[671]. Особенно запомнилось выступление Есенина на "Суде над имажинистами”, направленное против бородатого И. Аксенова в роли "гражданского истца”: "Кто судит нас? Кто? Что сделал в литературе <…> этот тип, утонувший в бороде?” (И. Грузинов)
[672].
Сергей Есенин
Рисунок Г. Б. Якулова. Конец 1910-х
Но, конечно, с самим Шершеневичем в искусстве эстрадной софистики и остроумного экспромта Есенину тягаться было не по силам. Он и не пытался.
Зато состязания Есенина с Кусиковым, кто из них хитрее и ловчее, превращались в своего рода "спорт”. Бывало порой, что в этой гонке выигрывал Есенин:
"Типографии, где они издают, и места, где они покупают бумагу, они всегда таили друг от друга, – рассказывает Шершеневич.
– Сандро, ты выпускаешь сборник?
– Нет, Сереженька, еще материал не собрал.
– Врешь! Знаю, что собрал. <…> Скажи прямо, как я тебе говорю! Вот я уже печатаю!
– А где, Сережа?
– Нашел одну типографию. Только никому не говори. <…>
– Никому не скажу. А где, на Арбате?
– В Мерзляковском переулке! А ты где думаешь печатать?
– На Маросейке. <…> Только, Сережа, ни гу-гу! <…>
Есенин хитрит с улыбочкой, по-рязански. Сандро – с нарочитой любезностью, по-кавказски (он был родом из Армавира).
На другой день Сандро ведет подводу, чтобы вывезти готовые книги из типографии в Камергерском переулке. Со двора на извозчике Сережа уже вывозит из той же типографии свою отпечатанную книгу.
Арбат и Маросейка встретились в Камергерском, Рязань перехитрила Армавир”
[673].
И все же чаще в подобном плутовском состязании побеждал Кусиков. Воспоминания Шершеневича о кусиковских типографских похождениях сворачивают к мотивам волшебной сказки. Так, хитрец Кусиков обошел “строжайшее распоряжение: имажинистов ни с визой Госиздата, ни с визой военной цензуры <…> не печатать” – с помощью “какой-то фантастической визы военной цензуры с собственноручной подписью”
[674]. В том же духе быль-легенда из “Великолепного очевидца”:
“Одну книгу – это был сборник “Звездный бык” – Есенин умудрился отпечатать в типографии <…> поезда Троцкого. Там была прекрасная бумага Реввоенсовета. Книжка вышла на ней. <…> Когда я об этом рассказал в одном из выступлений после смерти Есенина и стенограмма была напечатана, через два дня ко мне раздался звонок. Говорил один из секретарей Троцкого. Он очень укорял меня за опубликование таких фактов:
– Прежде всего, ведь этого… никогда не было, а потом вы знаете, что при теперешнем положении Льва Давыдовича ему поставят в вину содействие нелегальщине.
Я доказал секретарю, что книга была там напечатана, и успокоил его только тем, что позже Кусиков перекрыл Есенина: он одну книгу напечатал без разрешения в типографии… МЧК.
На это был способен только Кусиков”
[675].
5
Итак, как ни хорош был Есенин-щеголь, Есенин-остроумец и Есенин-плут, в этих амплуа он всякий раз оставался вторым. Какая же роль в “ордене” предназначалась именно ему, была есенинской par exellence? В имажинистском карнавале он выступал в двойной маске – “шармера” и “хулигана”.
Очаровывать Есенин умел всегда. Но никогда, пожалуй, поэту не удавалось так магнетически
[676] воздействовать на собеседников и слушателей, как в имажинистский период. Вспоминая те годы, мемуаристы в один голос твердят о производимом им “обаятельном впечатлении”, с “изюминкой очарования”
[677], о его “в высшей степени человеческой человечности” (А. Белый)
[678]. И не жалеют эпитетов: в нем чувствовалось “что-то притягивающее, необыкновенно привлекательное” (В. Мануйлов)
[679], “нечто “ланье”” (В. Пяст)
[680]; “с него не хотелось сводить глаз” (Ю. Либединский)
[681], “его улыбчивому обаянию поддавались даже те, которые этого не хотели”; казалось, он “светится изнутри” (Э. Герман)
[682].
Свои стихи Есенин тогда декламировал особенно “буйно” – впадая в экстатическое состояние и доводя до экстаза публику.
Не всем, конечно, нравилась такая манера: некоторые слушатели в неистовстве поэта находили лишь нарочитую, форсированную театральность (Г. Поршнев: “…ужасно воет, ворочает зрачками, злобно сжимает кулаки и мотается по эстраде”
[683]).