“После разрыва с Мариенгофом не пожелал оставаться в общей квартире и перекочевал временно ко мне на Оружейный, – вспоминает приятель Есенина, член “Ассоциации вольнодумцев” Иван Старцев. – Приходил только ночевать, и в большинстве случаев в невменяемом, пьяном состоянии. Однажды нас с женой около четырех утра разбудил страшный стук в дверь. В дверях показывается напуганный Сахаров и сообщает, что с Есениным сделалось дурно: он упал и лежит внизу на лестнице. Мы жили на восьмом этаже. Лифт не работал. Спускаемся вниз. Есенин лежит на парадной площадке, запрокинув голову. Берем его с женой и Сахаровым на руки и несем в квартиру. Укладываем. Падая, он исцарапал себе лицо и хрипел. Придя немного в себя, он беспрерывно начал кашлять, обрызгав всю простыню кровью”
[1499].
После Мариенгофа поэт перестал терпеть рядом с собой равных: все должны были находиться в его тени, служить ему фоном – слушателями, подголосками, верными поклонниками и учениками. Отсюда кружение около Есенина “нищенствующей братии”
[1500], “воронья”
[1501], у которых он, презирая их, все же шел на поводу. “У нас были с ним столкновения, доходившие до грубых выкриков и чуть не до драки”
[1502], – вспоминает один из ближайших к нему в этот период людей – А. Сахаров; отныне для Есенина повседневная агрессия – это норма дружеских отношений.
В последний свой период поэт предпринимал порой попытки возобновить старинные связи – но всякий раз неудачно.
Бениславская описывала тяжелые бытовые условия, в которых оказался Есенин осенью 1923 года: “Нам пришлось жить втроем (я, Катя и С. А.) в одной маленькой комнате”
[1503]. И все же, несмотря на стесненные обстоятельства, в сентябре Есенин пригласил к себе в Москву давнего друга Николая Клюева. "Иду на совещание относительно Клюева с паспортной братией”, – информировал он Бениславскую об очередном этапе своих хлопот
[1504].
Николай Клюев и Николай Архипов 1921-1922
В стилизованной "Бесовской басне про Есенина”, записанной за Клюевым Н. И. Архиповым, олонецкий поэт так изложил события, предшествовавшие его посещению Москвы: "Пришло мне на ум написать письмо Есенину, потому как раньше я был наслышан о его достатках немалых, женитьбе богатой и легкой жизни. Писал письмо слезами, так, мол, и так, мой песенный братец, одной мы зыбкой пестованы, матерью-землей в мир посланы, одной крестной клятвой закляты, и другого ему немало написал я, червонных и кипарисовых слов, отчего допрежь у него, как мне было приметно, сердце отеплялось”
[1505]. Клюевское письмо "песенному братцу” возымело должные последствия. "С. А. взволнованно и с большой любовью говорил, какой Клюев чудный, хороший, как он его любит, – вспоминала близкая подруга Бениславской и ее соседка по квартире Анна Назарова. – Решил, что поедет и привезет его в Москву”
[1506]. В середине октября есенинское намерение было исполнено.
Клюев и Бениславская с Назаровой не пришлись друг другу по душе. Николай Алексеевич сетовал в письме к Архипову от 2 ноября: "Я живу в непробудном кабаке, пьяная есенинская свалка длится днями и ночами. Вино льется рекой, и люди кругом бескрестные, злые и неоправданные. Не знаю, когда вырвусь из этого ужаса”
[1507]. В "Бесовской басне про Есенина” Клюев, не скупясь на черные краски, изобразил располагавшийся на "седьмом этаже есенинский рай: темный нужник с грудами винных бутылок, с духом вертепным по боковым покоям”, "без лика женского, бессовестны<х>” насельниц этого “рая” и самого поэта, читающего свои поэтические произведения в “Стойле Пегаса”: “…Бедный Есенин гнусавит стихами, рязанское злато за гной продает”
[1508].
В свою очередь, Назарова и Бениславская с содроганием вспоминали клюевское “сытое, самодовольное и какое-то нагло-услужливое лицо”
[1509], его “иезуитск<ую> тонкость” и “таинствен<ые> нашептывани<я>”
[1510].
Неудивительно, что Клюев продержался в Москве меньше месяца.
2 По возвращении из-за границы Есенин уже был не в состоянии так легко ориентироваться в писательской жизни, как умел это раньше. Поэтому и его поведение в литературной борьбе отличалось той же непоследовательностью, что и в быту: чем больше внешняя и внутренняя стихии бросали его от группировки к группировке, тем в большей степени он ощущал свое одиночество в литературе.
Поэт прибыл в Москву з августа 1923 года – еще имажинистом. Едва ли не в этот же день на юг, где вместе с женой и маленьким сыном Кириллом отдыхал Анатолий Мариенгоф, полетела телеграмма: “Приехал приезжай – Есенин”
[1511]. Из мемуаров Мариенгофа:
“Ошалев, заскакал я и захлопал в ладоши <…>
– Ну, брат Кирилл, в Москву едем… Из невозможных Америк друг мой единственный вернулся…”
[1512].
Ближайшие месяцы показали, что Мариенгоф радовался напрасно. После неудачного вояжа за мировой славой в Европу и Америку
[1513] Есенин в своих чаяниях вновь вернулся к роли первого российского поэта. Но его стратегические планы теперь были связаны не с имажинистами или, точнее сказать – не с имажинистами в первую очередь. “Имажинизм в ту пору не был уже трибуной, с которой его было бы слышно на всю Россию, – свидетельствовал Рюрик Ивнев. – <…> Однако, будучи очень осмотрительным и осторожным, несмотря на свою экспансивность, он не разрывал с имажинизмом. Свое недовольство имажинизмом он вдруг перенес на Мариенгофа”
[1514].