Мерцание последнего смысла составляет основную тему есенинских стихов последних двух лет; современникам поэта довелось с волнением следить за тем, как этот огонек то вспыхивал, то гас. Вот и образ матери в последующих стихах не может удержаться на высоте блоковского эпитета – “несказанный свет”. Настроение меняется уже в диптихе “Письмо от матери” – “Ответ”. Оба стихотворения закольцованы мотивами отчаяния и безнадежности. Первое начинается с эпитета “угрюмый” (“…Лежит письмо на столике угрюмом”), завершается же растерянно-испуганным вопросом:
Я комкаю письмо,
Я погружаюсь в жуть.
Ужель нет выхода
В моем пути заветном?
Второе начинается за здравие, в тон прежнему “Письму к матери”: “Я нежно чувствую // Твою любовь и память”, но уже к третьей строфе лирический герой, забыв о намерении утешить “старушку”, сворачивает к теме гроба и заканчивает буквально за упокой:
И снег ложится
Вроде пятачков,
И нет за гробом
Ни жены, ни друга.
Мать в своем письме нажимает все больше на денежный вопрос: “Купи мне шаль, / Отцу купи порты…”; “И на душе / С того больней и горше, / Что у отца / Была напрасной мысль, / Чтоб за стихи / Ты денег брал побольше” – на что в “ответном” стихотворении сын реагирует с плохо скрываемым раздражением: “Забудь про деньги ты, / Забудь про все. / Какая гибель?! / Ты ли это, ты ли?” Путаные объяснения лирического героя про мировую революцию, “хладную планету” и отчаявшегося поэта-бойца не могут снять непонимания и отчуждения между сыном и матерью.
После диптиха уже не так неожидан шокирующий поворот материнской темы в стихотворении “Весна”, в котором трогательный образ старушки “в старомодном, ветхом шушуне” замещается “бредовым” сравнением: “А мать – как ведьма с киевской горы”.
В быту контрасты отношений с родными и малой родиной были гораздо резче, чем в стихах. Особенно пристрастен Есенин был к сестре Кате. Г. Бениславская записала одну тираду в ее адрес: ““Ты совсем обо мне не думаешь, не заботишься. Я целый день работал, теперь хочу есть, а ты даже не думала обо мне. Конечно, я сейчас поеду в ресторан. Ты сама меня в кабаки заставляешь ходить. Никакой “политической ориентации” у тебя нет”, – вопил он в неистовом бешенстве”
[1456].
“Трудно передать, – свидетельствует та же Бениславская, – сколько нервов было истрепано из-за Катиной “девственности”. <…> Слишком длинно описывать все разговоры, советы “класть компрессы”, если “чешется” и т. п. К моему ужасу, эти разговоры заводились, для пущего устрашения Кати, в присутствии посторонних людей и ее самой. Иногда хотелось просто побить С. А. за его дикий цинизм…”
[1457].
“Ты скажешь: сестра Катька, – незадолго до смерти убеждает Есенин А. Тарасова-Родионова. – К черту! Ты слышишь: к черту! Плевать я хочу на эту дрянь. Сквалыга, каких свет не рожал. <…> Я прогнал ее с глаз долой и больше и знать о ней не хочу”
[1458].
Не раз изменяла Есенину и его “нежность” к родителям, к матери. Узнав, что мать приезжала в Москву к своему внебрачному сыну, поэт пишет отцу с едва ли не деспотической суровостью: “Передай ей, чтоб больше ее нога в Москве не была”
[1459]. “Ты думаешь, они меня любят? – жаловался он в разговоре с Тарасовым-Родионовым. – Они меня понимают? Ценят мои стихи? О, да, они ценят и жадно ценят, почем мне платят за строчку. Я для них неожиданная радость: дойная коровенка, которая и себя сама кормит, и ухода не требует, и которую можно доить вовсю. О, если бы ты знал, какая это жадная и тупая пакость – крестьяне. <…> В деревне, кацо, мне все бы напоминало то, что мне омерзительно опротивело. О, если бы ты только знал, какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне. Из-за медного семишника они готовы глотки перегрызть друг другу. О, как я же ненавижу эти тупые и жадные жестокие морды. Как прав Ленин, когда он всю эту мразь жадную, мужичью, согнул в бараний рог. Как я люблю за это Ленина и преклоняюсь перед ним”
[1460].
Есенинская любовь к кому-либо или к чему-либо почти всегда была чревата оборачиванием в неприязнь, даже ненависть; вот и Катю он (в письме к Бениславской) посылает к е… матери
[1461], обеих сестер называет “воровками”
[1462], родителей – “жадными”
[1463], крестьян – “г…м”
[1464], о своих отношениях с родиной говорит: “В России чувствую себя, как в чужой стране”
[1465].
На последний смысл: “Я последний поэт деревни…” – еще можно было опереться в стихах, но в жизни эта ставка не срабатывала. Есенин “ездил на чью-то свадьбу” в деревню, вспоминает С. Виноградская, “всех звал с собой, захлебываясь заранее от восторга и удовольствия послушать старинное пение, посмотреть пляску. Павда, вернулся оттуда сердитый, ничего не рассказывал, а когда его спросили по свадьбу, он со злостью отвечал, что больше в деревню не поедет”
[1466].
Острее всего, наверное, двойничество Есенина проявлялось в любви и дружбе.
После возвращения из-за границы особенно утомительными стали для него метания между разными женщинами: Дункан – Бениславская – Миклашевская – позже С. Толстая.
Для начала Есенин, вопреки своим прежним договоренностям с Айседорой
[1467], отказался воссоединиться с ней в Кисловодске. Более того, он многозначительно известил Дункан, что из ее особняка на Пречистенке, 20, съехал. Многочисленные отчаянные телеграммы Дункан, вроде следующей: “Дарлинг очень грустно без тебя надеюсь скоро приедешь сюда навеки люблю – Изадора”
[1468], как правило, Есениным просто игнорировались
[1469].