Лютас
Человеку свойственно плакать, это его способ разговаривать с Богом, а те, кто не умеет или не решается, подобны людям, пишущим дневники вместо того, чтобы заорать во всю глотку. Если встретишь такого человека, так и знай – это либо нищий, притворяющийся немым ради денег, либо жалкий ненавистник, давший обет молчания. Либо это я, Лютас Рауба. Чтобы заплакать, мне нужно две бутылки водки и две понюшки или три бутылки и одна понюшка. Просто так я не плачу, у меня другой способ разговаривать с Б., а может статься, у меня другой собеседник.
У одного писателя я прочел о деревне, где всегда дует крепкий северный ветер, поэтому деревья и дома гнутся все в одну сторону. Так вот, эта деревня – вылитый литовский характер. В нас всегда дует северный ветер, литовцы обижаются тяжело, скрипят как несмазанные ворота, сплевывают черную землю, и выгнуть их в другую сторону уже невозможно. Вот чем я отличаюсь от Кайриса: литовской крови в нем только четверть, остальное в нем водородо-кислородная смесь, knallgas, хлоп, и все умерли.
Габия вдохнула этой смеси и отравилась. Когда она выгнала младшую сестру из дому, то несколько часов от злости ничего не соображала (так она мне сказала), а Солю, пытавшуюся сопротивляться, отхлестала по щекам и вышвырнула вон. В тот день они нашли прощальную записку от общего любовника, и младшая заявила, что парень ушел не просто так, а чтобы забрать ее к себе, когда найдет квартиру. К вечеру Габия успокоилась и стала звонить сестре, но никто не отвечал, назавтра тоже, а через пару дней сказали, что такого номера не существует. Девчонку искала полиция, объявления давали, Нагорный парк прочесывали, но толку ноль. Больше младшую никто не видел, а Габия после этого повредилась умом.
Вернувшись домой после долгой немецкой пахоты, я нашел не смешливую длинноногую подружку, из-за которой мне завидовала вся школа, а сумасшедшую сторожиху из кукольного театра, вздрагивающую от каждого звонка. Я остался с ней на два месяца, забив на все заказы, растерял половину клиентов, возил ее на море и таскал по врачам. Врачи говорили, что ее пожирает ярость, то есть подавленное чувство вины. Я не считаю Габию виноватой, но меня она не слушает. Я – тот, кто оставил ее одну пропадать.
Кайрис должен быть разрушен, сказал я себе. Что может задеть его всего больнее? В письме, которое я получил в январе, слово дом повторялось раз двадцать, не меньше. Я не сразу понял, что там у него происходит, но потом вчитался и сообразил: какие-то мошенники пытаются его развести, причем одним из классических способов. В девяностых такой способ был довольно популярен среди вильнюсских бандитов мелкого пошиба: жертве подсовывали битую машину, а потом требовали денег на ремонт. Только такой ботаник, как Кайрис, мог поверить в убийство, увиденное на экране. Впрочем, он всегда был такой, еще со школы.
Письмо было криком о помощи, довольно безнадежным, если учесть, что мы не виделись несколько лет, а расстались врагами. Оно меня не тронуло, я сразу решил, что советов давать не стану. Он будет наказан самым чувствительным образом, если потеряет свое облупленное палаццо, подумал я, выкинул письмо в корзину для спама и забыл бы о нем, если бы через три дня не пришло второе.
Второе письмо навело меня на занятную мысль, но для такой затеи нужны были деньги и люди. Люди быстро нашлись, на поганое дело люди всегда находятся. Совесть у меня не болит, это не только месть, не только расплата и даже не только кино. Это школярский розыгрыш, поучительная забава бурша.
Was ist der Philister?
Ein hohler Darm,
Voll Furcht und Hoffnung,
Dass Gott erbarm.
Чтобы его разбудить, понадобится самое меньшее смерть. Почему бы не моя собственная?
Зое
Однажды в Риме я украла краски в магазине писчебумажных товаров и чуть было не попалась. Я долго смотрела на эту коробку с тубами, ждала, пока меня заслонит кто-нибудь из серьезных покупателей, потом протянула руку и сунула ее под пальто. Это были Artists, на маковом масле, двенадцать цветов и пробный тюбик с вермильоном! Меня могли забрать в участок, если бы застукали, и даже выслать из страны – с моими жалкими эмигрантскими бумажками, – но я совершенно не боялась, вот ни капельки.
Я помню, как ты спросил меня в Тарту: был ли у тебя в жизни день, когда ты на самом деле испугалась? Ну, так чтобы ноги заледенели? Тогда я не ответила, пожала плечами, а теперь скажу. Было дважды. Однажды зимой я оставила Агне в булочной. Не забыла, а нарочно оставила, на полке с миндальным пирогом, уложенным в солому.
В декабре мой бывший муж привез ее в Лиссабон – у него появилась женщина, и приемная дочь ее раздражала. Муж позвонил мне из автомата, убедился, что я дома, посадил девочку перед дверью на плетеный коврик, дал ей в руки куклу и ушел. Детские вещи пришли посылкой, обратного адреса на коробке не было, штемпель был не венский, и я поняла, что он переехал.
Агне плакала сутки напролет, как будто ей было не два года, а два месяца. Я просидела дома несколько отчаянных дней, пока мне не позвонили с работы и не сказали, что собираются найти замену. Я бросилась к соседке, выгребла все деньги из карманов, уговорила ее остаться в квартире до вечера и поехала к хозяину просить прощения. Три недели я отдавала соседке все, что зарабатывала, потом у меня отключили отопление, на улице было десять градусов, а в комнате – восемь, уж не знаю почему. Единственным источником тепла была Агне, раскаленная от плача, и я сидела возле нее, будто возле очага, думая о том, что завтра не будет даже молока, если я не выйду утром на работу.
Я просидела так до сумерек, потом вынула из шкафа аптечку, нашла там маковое молочко, накапала на кусок булки и дала дочери пососать мякиш. Дождавшись, пока она уснет, я завернула ее в одеяло и быстро пошла в сторону Кампо Гранде, не слишком хорошо сознавая, что буду делать. Из окон монастырской булочной потянуло горячей ванилью, я зашла туда, купила батон на последнюю сотню эскудо, огляделась, положила дочь на полку, прямо в солому, и ушла.
Я прошла метров триста как будто во сне и вернулась бегом. Пока я бежала вдоль монастырской стены, мне показалось, что Агне несет на руках проходившая по другой стороне улицы женщина. Я кинулась через дорогу, ворвалась в булочную и увидела свою дочь, тихо лежащую среди черствых ломтей миндального пирога. Она даже не проснулась.
Второй раз случился два года назад, когда Фабиу вызвали на допрос в департамент полиции. По поводу пропавшей девочки с нашей улицы. Когда он уходил, я дала ему зубную щетку, и он сунул ее в карман пиджака, будто шариковую ручку. Я была уверена, что он не вернется.
Несколько часов я просидела на террасе, разглядывая реку и думая, что мужа посадят в тюрьму, а меня выставят на улицу. Я не сомневалась, что он замешан. Дом мне одной не потянуть, impossível. Придется идти на панель, дочку отдам в приют, куплю красные лаковые туфли и пойду стоять на углу руа ду Арсенал. Через пару лет придется перейти на руа Леонилла, а там уж и за двадцатку стану соглашаться.
Боже, я казалась себе такой несчастной, сидя на той террасе, но что я знала о настоящем ужасе, о настоящей тоске (и то и другое – только способы смещения, постепенного соскальзывания в хаос)? Зато теперь я многое знаю. Каждое утро я начинаю с того, что с ненавистью смотрю на гипсовую гроздь винограда на потолке: она останется здесь, покуда этот дом не сгорит, а меня не станет через месяц или два.