Однажды я проснулся в семь утра и увидел девушку в мужской рубашке, сидящую верхом на моем друге Лютасе. Это было на дедовом хуторе, я уговорил Лютаса ехать вместе, потому что не был там сто лет и не хотел ночевать один. Габия решила поехать с нами, и я был этому рад. Печку топить мы поленились, рубильник не нашли, просидели весь вечер при свечах, кутаясь в одеяла, а потом свалились где ни попадя. Утром, услышав слабое поскрипыванье, я с трудом приподнял голову и посмотрел в сторону окна. Мой друг лежал в высоких деревенских подушках, закинув руки за прутья кровати, а девушка в джинсовой рубахе склонилась над его лицом так низко, что ее рыжие спутанные волосы укрыли их обоих.
Мартовское утро было стремительным: в соседнем дворе уже слышался грохот огородной тачки и голос пана Визгирды. Вино душило меня, накануне мы нашли здоровенную бутыль красного, оплетенную болгарской соломкой, и прикончили ее перед тем, как пойти спать. Железные пружины запели снова, я заворочался, закашлялся, постучал костяшками пальцев по стене, но меня никто не услышал. Сливовое вино подступало к горлу и плескалось у самых ноздрей. Я слез с лежанки, прополз на четвереньках вдоль стены, отвернув лицо, с трудом распрямился в сенях и плеснул в глаза холодной воды из кадки. Потом я выпил бутылку молока пополам с мерзлой крошкой, накинул куртку и пошел к реке. Проходя мимо окна, я услышал голос моего друга и смех Габии, похожий на треск озерного льда под ногами.
Добравшись до берега, я сел в соседскую лодку, открутил проволоку от столба и оттолкнулся веслом от причала. Я греб в утреннем клочковатом, как овечье одеяло, тумане километров десять, а потом заснул на веслах, страшно замерз, открыл глаза и увидел, что меня унесло вниз по течению до самых Бебрушес. Возвращаться пришлось вдоль берега, на середине реки течение было слишком сильным, так что, когда я вернулся, привязал лодку и пошел к дому, солнце уже стояло в зените. Руки у меня были стерты до крови, вернувшись в дом, я вымыл их в кадке, вытерся хозяйским полотенцем, но в комнату заходить не стал, с меня было довольно.
Я погрыз на кухне вчерашнего хлеба, взял свою сумку, пошел на станцию и по дороге осознал наконец, что хозяин хутора умер. Умер полгода назад и похоронен рядом с женой, на окраине деревни, под старой, изъеденной зайцами яблоней. Я понял, что сам стал хозяином хутора.
* * *
– Мне говорили, что он повесился, бывший хозяин, это правда? – Додо стояла возле оружейного шкафа, разглядывая золотые таблички, отливающие розовым на утреннем солнце. – А почему ты шкаф запираешь?
– Правда. Шкаф заперт, потому что ключ потерялся. – Я вошел в гостиную и устроился на диване, закинув ноги на стол, покрытый толстым слоем пыли. – А кто тебе об этом говорил?
– Соня Матиссен, кто же еще. Сказала, что ты живешь в доме повешенного, прямо как в картах Таро. Представляешь, она взяла с меня деньги за то, чтобы нас познакомить!
– И дорого взяла?
Эту Соню Матиссен мне приходилось встречать и раньше, она хозяйка галереи в Шиаде. Густо напудренная, в жемчугах на жилистой шее, она похожа на всех меценаток, что слоняются по мастерским. Мой друг Лилиенталь говорил, что пытался продать ей пару картин, привел к себе в дом и горько об этом пожалел. Старость похожа на порванную велосипедную цепь, сказал он тогда, и дело не в том, что она наступает в самый неподходящий момент, а в том, что, удалив сломанное звено, ты все еще рискуешь не доехать до дома.
– Сколько надо, столько и взяла. – Додо вынула шпильку из волос и воткнула ее в замок оружейного шкафа. Я заметил, что волосы у нее собраны в тяжелый светлый узел и он низко лежит на затылке. У меня заныло под ложечкой, будто от голода.
– Какой, однако, странный выбор. – Она осторожно крутила шпилькой в замке. – Лезть в петлю, будто обманутая прачка, когда у тебя вся стена увешана пистолетами. Хочу открыть и потрогать вот этот двуствольный дерринджер. Кажется, из такого убили Авраама Линкольна.
– Оставь замок в покое!
– Подумаешь, я бы аккуратно открыла. Я, между прочим, умею обращаться с оружием. И оно меня возбуждает.
– А какое больше, старинное или новое?
– Наградное! – Она подошла к дивану, сбросила рубашку и взобралась на меня. Если верить чаньским наставникам, жизненная сила находится в животе, и у Додо ее было предостаточно. В ней была та смугло-розовая телесная сытость, которую я видел только однажды: у девицы с иллюстрации к Апулею. У той, что сидит с лампой над спящим юношей, а потом роняет масляные капли ему на живот. В детстве я читал этот том, завернув его в обложку от бабкиного требника, чтобы мать не нашла.
– Сделай лучше кофе. – Я похлопал ее по спине. – Пора собираться. У меня в одиннадцать встреча с антикваром.
Додо послушно сползла и зашлепала босыми ногами по лестнице, направляясь в кухню. Я смотрел ей вслед: высоченная, однако, девка, настоящий Santísima Trinidad из крепкого красного дерева. Моя рубашка прикрывала ровно половину ее кормы, зато все сто тридцать пушек были на виду. Выбираясь из диванной прогалины, я представил эту спину среди китайских подушек в студии Лилиенталя. Когда придет время избавиться от Додо, отведу ее к нему и больше ее не увижу. Испытанный трюк, не хуже древнего японского способа избавляться от стариков.
Мой друг Ли в этом деле безупречен. Женщины вечно хотят его трахнуть или усыновить, а он никогда не отказывается. Я думаю, ему за сорок, и он мог бы выглядеть на тридцать, если бы не бычий, тяжелый взгляд: черные зрачки расширены, вокруг них коралловые веточки лопнувших сосудов, а дальше белая потрескавшаяся яичная скорлупа.
Ли вечно нужен предмет для страданий, как персонажу Уэллса нужен был чемодан, набитый камнями, – чтобы не взлететь, как воздушный шарик. Время от времени он нарочно влюбляется в малолеток. По мне, так они щиплют язык, как дешевое белое из пакета. Двадцатилетние еще хуже, в них полно мезги и плотоядного равнодушия. С тридцатилетними легче, зато они кисловаты и отдают пробкой. Вот сорокалетние – это дело. Они напоминают тяжелое, смолистое вино в аркадском кожаном бурдюке: недаром его разбавляли горячей водой те, кто понимал в этом толк. Однажды у меня была женщина сорока лет, скрытная, как коростель, редкая, как белобрюхая цапля, но все, что я сумел с ней сделать, это поцеловать ее выпуклый, скрученный улиткой пупок.
* * *
На допрос мне приходится идти с бумажным мешком на голове. Теперь я знаю, как чувствуют себя слепые, пробирающиеся по лесу. За пару недель до ареста я купил у букиниста расхристанный томик Метерлинка, всего-то за пятерку, и до самого утра читал про лес, в котором идет снег и цветут асфодели. Слепые там погибли все, в этом лесу.
Сегодня ветреный день, и оттого шум города странно приближен. Раньше, когда я представлял себе одиночную камеру, одним из несомненных ее свойств была тишина, а вторым – полутьма. А здесь нет ни того ни другого и, собственно, нет самого одиночества. Я слышу голоса рабочих на соседней улице, скрежет тормозов на перекрестке, собачий лай, размеренный гул Святой Клары и резкий гудок парохода, покидающего гавань.