«Королевские прерогативы имеют слишком высокую цену в моих глазах, чтобы я согласился свести их к пустому угнетающему времяпрепровождению. Когда речь зайдет о королевской прерогативе, то есть, как я докажу в свое время, о самой ценной для народа области, вы сможете судить, известны ли мне ее границы, и я заранее призываю самых почтенных из моих коллег отнестись к ней с благоговейным уважением…»
С тем же пылом в последующие дни Мирабо обрушился на отмену церковной десятины. Сьейес с 10 августа призывал ее выкупить; его предложение вызвало такие волнения, что аббат, удрученный посягательством на право собственности, разочарованно бросил с трибуны:
— Они хотят быть свободными, но не умеют быть справедливыми.
Мирабо бросился на выручку коллеге.
— Мой дорогой аббат, — сказал он ему, — вы отвязали быка, а теперь жалуетесь, что он пропорол вас рогами.
Потом Мирабо показал, как можно увернуться от вырвавшегося на свободу зверя:
— Раз народ не хочет выкупать десятину, значит, она — не настоящая собственность; это своего рода налог «государственного института», имеющий целью заменить собой общественную службу, которую несет духовенство; народ волен обеспечить исполнение этой службы иным, «менее дорогостоящим и более справедливым» способом. Что есть церковная десятина? Субсидия, на которую нация содержит ревнителей нравственности и просвещения.
Поскольку понятие «жалованья» применительно к духовенству вызвало протесты, Мирабо обронил знаменитую фразу:
— Слова «наем» и «жалованье» как будто ранят достоинство священства. Но господа, придет время и Революция, пробудившая столько праведных и великодушных чувств, заставит нас отречься от предрассудков горделивого невежества, и мы перестанем презирать слова «жалованье» и «наемные работники». Я знаю лишь три способа существовать в обществе: нужно быть либо попрошайкой, либо вором, либо работником. Сам собственник — всего лишь первый из наемных работников.
Заставив отменить церковную десятину без выкупа, Мирабо подтвердил свое положение лидера в Национальном собрании к началу основных, на его взгляд, дебатов — по вопросу о составе парламента и о праве вето, к которому сводилась королевская прерогатива.
Только у одного Мирабо, казалось, был полный и проработанный план по вопросам, в обсуждение которых было внесено много путаницы. Этим и объясняется его презрительное молчание, а затем внезапные выступления, ставшие решающими.
Можно было предположить, что желание выстроить французскую конституцию по образцу английской склонит Мирабо к концепции парламента, состоящего из двух палат, верхняя из которых была бы если не наследственной, то, по меньшей мере, состояла бы из назначенных и бессменных членов. Но эта концепция, которая будет превалировать в 1814 году, раздражала уязвленного аристократа, каким был Мирабо. Жестокосердно исключенный из своего сословия, он не хотел действовать в его интересах. Ему негласно помогало провинциальное дворянство, не стремившееся благословить существование мощного политического органа, посты в котором распределили бы между собой придворные аристократы. Поэтому речи Лалли-Толлендаля и Мунье в поддержку «двухпалатности» не возымели действия, и Мирабо без большой борьбы, простым постановлением отклонил принцип двух палат. Это постановление было утверждено 10 сентября 490 голосами против 89 и 122 пустых бюллетеней — принцип единой палаты был установлен.
На следующий день, 11 сентября, 673 голосами против 325 (11 бюллетеней осталось чистыми) Национальное собрание предоставило королю право относительного вето
[42]. По этому вопросу Мирабо проиграл сражение; он желал республиканского базиса и монархической надстройки, которая, в его глазах, сводилась к абсолютному вето.
— Я считаю вето для короля настолько необходимым, — утверждал он, — что предпочел бы жить в Константинополе, нежели во Франции, если у короля его не будет.
По этому конкретному и важному вопросу Мирабо в кои веки совпал во мнении с правыми из Собрания. Он произнес речь, не оставлявшую никаких сомнений по поводу его позиции; но многие историки думают, что в действительности она была не столь однозначна, как ее изложение в «Прованском курьере», где она была переработана Дюмоном. Произнося эту речь, Мирабо почувствовал, что не убедил большинство, и вплел в нее тирады против деспотизма, которые никак не вписывались в аргументацию защиты абсолютного вето. В результате получилась путаница: те, кто слышал оратора, были убеждены, что Мирабо — противник вето; те, кто прочел газету, считали, что он его сторонник. Так что есть причины предположить, что оба текста сильно отличались друг от друга.
В конечном итоге абсолютное вето не было предоставлено потому, что Людовик XVI и Неккер его для себя не потребовали. Разматывая путаный клубок, углубляешься в такие дебри…
Катилина! Как никогда, это имя шло следом за Мирабо. Оно существенно противоречит его парламентской позиции, но открывает дорогу предположениям. Мирабо — непростой человек; его жизнь, возможно, не вызывала бы столько интереса, если бы вся была по-настоящему открыта. В тот переломный период таинственность была необходима, и она сохранилась… Возможно, мы узнаем только часть правды, ограничивая жизнь Мирабо с 15 июля по 15 сентября 1789 года его публичными выступлениями и бурной деятельностью парламентского оратора.
Ничто не способно пролить свет на теневую сторону его жизни. Поговаривали о тайных контактах Мирабо с герцогом Орлеанским или, по меньшей мере, с его основным агентом, генералом Шодерло де Лакло, оставившим литературу ради грязной политической работенки. Все это возможно; ничто не доказано.
Однако кое-какие факты смущают; они предполагают сомнительные связи и сделки с совестью. Сторонников «абсолютного вето» чернь объявила «изменниками» уже в конце августа. 30 августа банда смутьянов, возглавляемая опустившимся дворянином, бравшимся за любую работу, — маркизом де Сент-Юрюжем, нанятым, возможно, герцогом Орлеанским, — пошла на Версаль, чтобы перерезать сторонников абсолютного вето. Эту орду удалось остановить. Были произведены аресты. Однако памфлеты продолжали выходить. В пасквиле под названием «Фонарь для парижан» были приговорены к смерти Мунье, Лалли-Толлендаль и Клермон-Тоннер. Имя Мирабо в этих подрывных сочинениях ни разу не упоминалось. Более того, в то время как запуганные угрозами депутаты хоронились в Версале, Мирабо свободно разгуливал по Парижу. В начале сентября, когда он выходил от книготорговца Лежея, его узнала довольно большая толпа; люди бросились с плачем к его ногам, называли «отцом народа» и публично выражали ему свое доверие как защитнику от «подлого вето».
Такая сцена сама по себе ничего не доказывает; ее сопоставили с множеством фактов того же порядка, возможно, преувеличенных или намеренно приумноженных. Если взглянуть на все вместе, нельзя не испытать сомнений по поводу абсолютной искренности Мирабо в тот период; но разве могло быть иначе, если только Мирабо не перестал бы быть самим собой?..