Когда король покинул зал заседаний, Мирабо предложил новое обращение, с требованием отставки министров, назначенных 11 июля. Просьба была удовлетворена, но не в том смысле, который вкладывал в нее автор. Чтобы умилостивить народ, король вернул Неккера, то есть вернулся в исходную точку.
Тем не менее за одну неделю разверзлась пропасть. «Все старинное здание, ветхое, прогнившее в основе, рухнуло от первого же удара и не смогло возродиться; место, где оно стояло, было расчищено, можно составить новый план и утвердить эту структуру на основании извечных прав народов», — писал Мирабо, резюмируя события 14 июля.
Однако ему показалось затруднительным немедленно воспользоваться событиями; лишенный предрассудков трибун сослался на траур по отцу и держался в тени, не участвуя ни в одной из церемоний, за исключением заседаний Собрания. Поэтому он не сопровождал Людовика XVI в Париж в тот важный день 17 июля, когда монарх сдался своей столице и получил от новых бургомистров трехцветную кокарду.
Лафайета только что избрали главнокомандующим Национальной гвардией, Бальи стал мэром Парижа. Мирабо с горечью думал о том, что, если бы не смерть Друга людей, он мог бы появиться в нужный момент, и тогда ему, настоящему национальному герою, выпала бы честь заседать в городской Ратуше; тогда бы течение истории изменилось, Мирабо был в этом уверен. Он отправился в Париж, но как зритель, паломником: он хотел взглянуть на развалины Бастилии.
Узнанный народом, он прошествовал через столицу как триумфатор. Под руку с Дюмоном явился в крепость и долго бродил по камерам, вид которых напоминал ему самые мрачные часы его юности. «Мы спустились в темницу, куда слуге не позволяли войти, — рассказывает Дюмон. — Бедный мальчик расплакался, заклиная меня приглядывать за его хозяином, которого могут убить в этих подземельях». Это многое говорит о настроении толпы и о популярности Мирабо; но популярность — еще не власть.
Ламарк, внимательно следивший за поведением своего друга, был убежден, что настал момент отвести ему достойное место. С этой целью он отправился к монсеньору Шампьону де Сисе, архиепископу Бордоскому, хранителю печатей в новом правительстве. Осторожно начал разговор, так как думал, что архиепископ предан Неккеру. Сильно удивив своего гостя, монсеньор де Сисе ответил:
— Господин Неккер губит Францию, нам с ним не по пути.
Потом, словно читая мысли Ламарка, министр заявил, что король с самого открытия Генеральных штатов должен был бы попытаться привлечь к себе Сьейеса, Барнава, Мирабо, и заключил так:
— Пока г-н Неккер останется в правительстве, не стоит надеяться ни на какие подобные решения, и я сам никак не смогу повлиять в этом плане на первого министра.
Ламарк передал эти слова Мирабо. Тот на последних заседаниях поддержал несколько революционных постановлений, но в частных беседах оставался убежденным монархистом. В очередной раз Ламарк удивился и стал его укорять. Для Мирабо тут не было никакого противоречия:
— А что же мне делать? Правительство меня отвергает, и мне ничего не остается делать, как перейти в партию оппозиции, то есть революции.
Именно в свете этого неопровержимого откровения, ставшего известным лишь через шестьдесят лет после смерти трибуна, и надлежит судить о его поведении во время важных дебатов, проходивших с июля по октябрь 1789 года.
Первые дебаты прошли уже 11 июля. Лафайет потребовал, чтобы во Франции, по примеру Америки, перед текстом новой конституции шла «Декларация прав»; это предложение вызвало такой энтузиазм, что Лафайета сразу сделали вице-президентом Национального собрания.
Докладчиком по «Декларации прав» назначили Мирабо; женевцы Дюмон, дю Ровре и Клавьер помогли ему в составлении чернового варианта, который был готов к середине августа. Можно было бы предположить, что завершение этого труда воодушевит докладчика. Однако случилось прямо противоположное: представляя свой документ, Мирабо попросил не принять его, а отложить, заявив, что «конституция должна предшествовать Декларации, а не следовать за ней; Декларация должна вытекать из конституции, а не предварять ее». Мы не погрешим против истины, если скажем, что для Мирабо важнее были обязанности гражданина, нежели его права.
Мирабо удалось убедить Собрание отложить рассмотрение Декларации, не обошлось без протестов со стороны многих его членов; они обличали «таланты» оратора, с какими «он ведет Собрание к супротивным целям». Задетый этими словами, последовавшими за намеками на его «бурную молодость», Мирабо гордо ответил:
— Заявление о моем мнимом превосходстве в искусстве направлять вас к супротивным целям — бессмысленное оскорбление, стрела, пущенная снизу вверх, которую успешно отразят мои тридцать томов, чтобы мне не пришлось даже этим заниматься.
Но он не изменил своей позиции по сути вопроса и в пояснение своей мысли дважды показал, каким образом понятие свободы может быть извращено. «Если свобода — право, — заявил атеист Мирабо, — у свободы вероисповедания нет иных ограничений, кроме общественного порядка и спокойствия; самая безграничная свобода религии, на мой взгляд, — столь священное право, что слово „терпимость“, которым ее выражают, кажется мне тираничным, поскольку существование власти, обладающей возможностью терпеть, посягает на свободу мысли тем самым, что терпит, а могла бы и не терпеть».
Другое доказательство методом приведения к абсурду Мирабо применил, обрушившись на привилегию, которую хотели сохранить за королем, — охотиться вне своих владений. Чтобы понять значение этого выпада, нужно вернуться на несколько дней назад, в ночь, более известную французам по дате, чем по тому, что тогда произошло, — 4 августа 1789 года.
Мирабо не присутствовал на знаменитом заседании, во время которого, по предложению виконта де Ноайля, феодальный режим был отменен, и французская знать, захваченная общим помутнением рассудка, в несколько часов лишилась всех преимуществ и привилегий, во имя которых она объединилась, чтобы помешать Революции.
«Вот каковы наши французы! Они целый месяц спорят о терминах и в одну ночь опрокидывают весь прежний монархический порядок», — писал Мирабо в «Прованском курьере» — газете, выходившей трижды в неделю под руководством Дюмона и Клавьера (она с 22 июля окончательно заменила собой «Письма графа де Мирабо к своим избирателям»). В продолжение своей статьи он живо критиковал эти поспешные меры, последствий которых невозможно было предугадать: «Мы не дикари, явившиеся голыми с берегов Ориноко, чтобы основать общество. Мы — старая нация, возможно, слишком старая для нашей эпохи. У нас априори есть правительство, априори — предрассудки. Нужно по возможности подладить все это под Революцию и избежать внезапного перехода».
Заявление о смехотворности прерогативы на охоту должно было стать первым официальным актом этой критики. Разумеется, Мирабо боролся с привилегией монарха на охоту лишь для того, чтобы показать, на каком уровне находятся настоящие права — королевские прерогативы. Он хотел великое и священное право противопоставить «правам на развлечения», например охоту, и на заседании от 7 августа поднялся до больших высот, провозгласив: