Я видел по лицам, что ребята согласны с моими словами. Мятежные головы исподтишка переглянулись и застыли, ожидая, что скажет лидер.
— Стоит убить еврея, и весь мир в шоке. А если мусульманина, всем начхать.
Сколько раз я слышал эти слова!
— Я тебя понимаю, я знаю, почему ты так думаешь, — осторожно начал я. — Я тоже рос, считая, что французское общество — несправедливое общество, что оно относится к детям иммигрантов не так, как должно. В моей молодости арабов унижали, убивали, и всем было на это наплевать. Коррумпированное правосудие оставляло убийц на свободе. Я сходил с ума от гнева.
Мой рассказ не оставил их равнодушными. Они не знали истории наших предместий, но гнев, о котором я упомянул, был сродни их собственному, пока подспудному и бесцельному.
— И все-таки я твердо верил в перемены. Во Франции не могли безнаказанно убивать арабов.
— Их правосудие судит всех по-разному, — подал голос один из учеников.
— Согласен. Так давайте себе представим, что мы столкнулись с таким случаем, и спросим себя: что нам делать?
— Разнести все к чертям, — ответил один из помощников каида.
— Согласен, это выход. Самый простой. Я в ярости, я бунтую, сражаюсь, разношу все вокруг. Кое-кто из моих друзей той поры пошел таким путем. И скажу с полной ответственностью: они плохо кончили. Когда ты оказываешься в тюрьме, понимаешь, что ничего не изменилось и что никто никогда тебя уже слушать не будет. А что еще хуже, ты подтвердил мнение расистов, которые считают арабов агрессорами и смутьянами. Но есть другая возможность: сделать гнев своей силой. Силой, которая поможет осуществить свои мечты, достичь такого социального положения, чтобы твой голос был услышан.
— Вы что же думаете, работать преподом в занюханном лицее — значит стать сильнее?
Замечание меня не порадовало, но я не показал виду.
— Да, я так думаю. Потому что, став преподавателем, могу делиться своими убеждениями с учениками. Как человек добросовестный, я пользуюсь уважением, а значит, ко мне прислушиваются мои друзья и соседи.
— А я не считаю себя французом, — раздался еще один голос.
— Если не считаешь, то льешь воду на мельницу расистам. Они тоже не считают тебя французом. Но ты француз, хочешь ты того или нет. Здесь ты родился, здесь растешь, учишься, здесь у тебя сложится семья. Я прекрасно знаю мнение на этот счет кварталов. И знаю все глупости, которые говорят имамы.
— Ничего вы не знаете. Имамы — люди веры!
— О какой вере ты говоришь, Абдель? О вере, которая требует убивать всех, кто не думает, как они? Всех подряд — евреев, христиан и мусульман тоже? Ты же видел, как мусульманка Латифа ибн Зиатен оплакивала смерть своего сына. Его убил Мерах за то, что он стал военным. Разве твои родители учат тебя такому исламу? Уверен, что нет. Твои родители выросли в вере, полной мудрости, сострадания, понимания, милосердия, необходимости делиться. Разве не так?
Он озадаченно кивнул.
— И я уверен, твои родители горевали из-за этих маленьких детей-евреев, которых убили так подло. Потому что поднимать руку на детей — это подлость и трусость. Когда мы были молодыми, мы не считали, что хорошо стрелять в детей, мы считали, что хорошо давать сдачи агрессору.
— И вы что, дрались? Вы? — Абдель задал вопрос, тая в уголке рта улыбку.
— Да, дрался с нациками. Евреи и мусульмане вместе дрались с расистами.
Что-то изменилось во взгляде Абделя. Я продолжил:
— Что ты скажешь, если завтра в школу, где учатся твои братья, войдет человек и начнет стрелять, мстя за преступления исламистов в Пакистане? Как тебе будет больно! Ты закричишь, что твои братья не имеют никакого отношения к безумцам, которые взрывают в Пакистане бомбы. Закричишь, что дети не отвечают за преступления взрослых! И тебе покажется естественным, что все французы и все верующие любых религий чувствуют вместе с тобой такую же боль. В этом и есть смысл минуты молчания. Мы не хотим, чтобы дети расплачивались за ошибки взрослых. Мы не хотим, чтобы ислам стал религией убийц. Мы хотим, чтобы справедливость восторжествовала повсюду и для всех.
Я сделал паузу.
— А теперь я прошу весь мой класс встать. И подумать о матери, которая потеряла своих детей и мужа. Подумать об отце, который видел, как убили его дочь. Подумать о семьях мусульман, которые потеряли сыновей.
Класс встал. Шестеро несогласных остались сидеть, переглядываясь. Потом Абдель решился. Он встал и гордо выпрямился. Остальные последовали его примеру.
Я только что выиграл сражение. Моя победа не имеет большого смысла. Я знаю, что торговцы ненавистью пользуются большим спросом у этой молодежи. Но, быть может, кто-то из них вспомнит эту минуту. И мои слова.
Все может быть.
Рафаэль
С утра пораньше мне позвонил мой приятель, журналист.
— Привет! У тебя сын учится в коллеже Вандом?
— Да, а что?
— Он говорил тебе, что у них одна учительница провела минуту молчания в память убитых в Тулузе, в Монтабане и еще в память Мохаммеда Мераха?
Я потерял дар речи. То же самое случилось два дня тому назад в Руане, но я не слышал ничего подобного о коллеже, где учится мой младший сын.
— Я получил сигнал и теперь уточняю информацию, — продолжал приятель. — Дело срочное. Статью нужно написать сегодня. Представитель коллежа отказался со мной встретиться.
— Хорошо, я позвоню Этану на большой перемене.
Когда мне наконец удалось поймать сына, он на мой вопрос ответил небрежно, словно я спрашивал о чем-то обыденном и неинтересном.
— Вроде что-то такое говорили. Но это же не у меня в классе.
— Ты знаешь эту учительницу?
— Вау. Она у нас по биологии. Странненькая.
— А кто тебе рассказал?
— Ребята. Она у них классная.
— А почему ты нам ничего не рассказал?
— Да… Да я узнал только сегодня утром.
Я перезвонил приятелю и передал разговор с сыном.
— Ты разрешишь мне расспросить его? Ответы, естественно, останутся анонимными.
— Да, конечно. Но в моем присутствии.
Мы договорились встретиться у лицея за десять минут до окончания уроков.
— Я в шоке, Рафаэль, — с ходу заговорил журналист. — История просто тошнотворная.
— Ты имеешь в виду учительницу?
— Не только. Все вместе. И отношение отдельных французов тоже.
— Согласен. На демонстрацию вышли одни евреи. Как будто убийство касается только нашей общины.
— Похоже, французы думают, что между собой разбираются землячества — одно произраильское, другое пропалестинское. Случившееся их не трогает или вовсе, или очень мало.