И вот я мысленно вновь и вновь представлял себе нашу встречу, рассказывал о ней то так, то этак, одни доводы противопоставлял другим. Надеялся, что внутренняя мучительная диалектика позволит мне уснуть хотя бы к рассвету.
Мунир был моим другом. Настоящим? Думаю, нет, иначе бы мы не потерялись. Друзья — наши тени, они всегда с нами, впереди или позади. С ними невозможно расстаться. На любой колдобине жизненного пути, стоит солнцу поддать жару, они оказываются рядом.
Еврей и мусульманин. Мусульманин и еврей. Марокканцы по происхождению. Французы в мечтах.
У нас было много общего. Так что не будем отрицать из-за нашей обидной и унизительной встречи неопровержимый факт: Мунир был моим другом.
И что из этого? Детская дружба должна была связать нас на всю жизнь? Случается, что даже братьев разводит ненависть.
Мунир жив в моих воспоминаниях. Факт. И что дальше? Отказаться от воспоминаний? Нет, зачем же. Нужно отделить Мунира от незнакомца, который распространял глупые листовки в супермаркете.
Мы были детьми, мы стали взрослыми. Мунир изменился. Точка.
И я — я тоже стал другим. Согласился, чтобы изменились мои юношеские идеалы. И они изменились: остыл пыл, испарились надежды и упования, потускнели святыни. Зато понемногу я стал обретать определенность и жесткость. Я позволил ненависти проникнуть в меня и заполнить пустоты, проеденные кислотой страха и непонимания. Я постарался избавиться от того, что делало меня уязвимым, слабым, беспомощным, наделяло поутру неуверенностью. Постарался опереться на более прочное, безусловное. И опасное. Цепочке: не понимаю — сомневаюсь — тревожусь — боюсь — бездействую я предпочел шестеренки: раздражаюсь — злюсь — ненавижу — не терплю. Потому что так легче? Безусловно. Может быть, еще и потому, что гнев выглядит мужественнее, чем жалобы. Может быть, потому что возникает иллюзия, будто он даст тебе силы справиться с возникшей проблемой. Может быть, потому что ненависть — более мощный и действенный мотор, чем тревога.
Цинизм журналистов, трусливая слепота правительства, идиотизм этой самой Франции, заболевшей своими меньшинствами и позабывшей, кто она есть и чего хочет, довели меня до паранойи, и она показалась мне якорем спасения, путем к пониманию. Пристрастному пониманию, знаю, но все же дающему возможность думать и действовать. Вопреки всему. Вопреки всем. Действовать против того, что может меня уничтожить.
Ненависть? Стал ли я расистом?
Если говорить честно, сегодня я опасаюсь мусульман. И не без причины. Кое-кому из них удалось воспламенить местью сердца пустынников и создать взрывоопасные зоны. Радикально настроенные имамы проповедуют, что евреи должны погибнуть, что их должно стереть с лица земли, и никто не мешает им проповедовать. Молодежь впитывает их слова и, сжимая кулаки, изрыгая проклятья, бросается на мнимых виновников своих бед. А Франция закрывает на это глаза, не знает, что делать, и в лучшем случае делает вид, что ее смущают подобные всплески. Что же касается умеренных мусульман, то они себя никак не проявляют. Существуют ли они? Смею надеяться, что да. Но где?
«Если таково положение дел сегодня, то что произойдет через двадцать лет, когда 20 процентов населения будет мусульманами? Когда они войдут в Национальную ассамблею и будут голосовать за законы? Кто будет противостоять их агрессии? Кто будет противостоять экстремистам? Светская Франция? Эти французы уже не смеют шелохнуться. Католическая Франция? Верующих католиков осталось так мало, что они ограничиваются болтовней и на большее не рассчитывают».
Вот что мы слышим изо дня в день, вот что твердят сторонники алии. Слова действуют не хуже дубины. Я ненавижу Ле Пена и знаю, как опасны слоганы, броские упрощения, иллюзорная очевидность «простых истин». Но я знаю, что слова могут успокаивать, могут внушать уверенность в лучшее будущее.
В общем, дело обстоит так: евреев бьют, но это никого не волнует. В метро всякая сволочь оскорбляет Францию, но все опускают головы и отводят глаза. Французы с дурацкими улыбками подростков гордятся своим антиамериканизмом, считая, что проявляют мужество. Израильтяне считаются нацистами, а палестинские террористы — защитниками. Французу иудейского исповедания живется все сложнее и опаснее, и крайняя позиция становится ему все понятней. Так что же делать, как не ужесточать тон и не наращивать мускулы?
Бред? Очень может быть.
Я потерял точку опоры.
Мое прошлое затуманивается, настоящее захлестывает меня с головой, будущее меня тревожит.
Мунир
Я спал мало. Фадила варила кофе и исподтишка на меня поглядывала. В ванной я видел себя в зеркале: черты обострились, под глазами черно. Мне предстоял тяжелый день. Усталость и тоскливое чувство тормозили не только движения, но и мысли.
— Ты чего раскис? Рафаэль кретин. Этим все сказано. Точка.
Утешение жены не возымело действия, а только разозлило. Она не может понять, что меня печалит, а значит, не в силах и посочувствовать. Фадила смотрит на мир просто и прагматично: существуют два лагеря, борьба не допускает сомнений. Она готова на любые жертвы ради семьи, ради близких, ради своего дела, ее готовность защищать своих такова, что для нее состояние души других, «противников», «врагов» не существует. Меня восхищает мощь ее убежденности, и я ее побаиваюсь.
— Надеюсь, ты не собираешься считать этого типа своим другом.
— Он был моим другом, Фадила.
— Был. Но больше не друг. Закоснел. Правый экстремист.
Я пожал плечами.
— Все не так просто, дорогая. Он просто нервничал, вот и все. Иногда под горячую руку такого наговоришь…
Фадила насмешливо улыбнулась.
— Ищешь для него извинений? Он нас оскорбил, а ты находишь смягчающие обстоятельства? Ну, ты даешь!
Как же мне захотелось вскочить с места, заорать, что мы все экстремисты, способные разнести все к чертям, что она сама левая экстремистка и не видит, как от ее страстей все трещит вокруг, а потом выскочить отсюда, хлопнув дверью. Но я остался сидеть. У меня не было сил.
Сурия вошла в кухню, и на нас повеяло дыханием юности. Ей исполнилось шестнадцать, и мы тоже словно помолодели.
Она уселась ко мне на колени, обняла, поцеловала.
— А со мной здороваться не надо? — поинтересовалась мама.
Дочка рассмеялась.
— Я накормлю вас завтраком, — предложила она.
— Мне уже поздно, я ухожу. Займись папочкой. Он встал сегодня с левой ноги.
Сурия взглянула на меня, сдвинув брови.
— Да, правда, ты плоховато выглядишь.
Она налила мне кофе с молоком, намазала маслом тартинки, а сама села напротив с чашечкой шоколада.
— А ты? Ты не съешь тартинку?
Она покачала головой: нет, она ничего не хочет. Я догадался — Сурия заботится о фигуре. Я знал, что за ней ухаживают в лицее, но предпочитал об этом не думать. Восточные демоны витали поблизости, и я мгновенно мог стать отцом-защитником, читай, надзирателем.