И она тут же пишет ему из Голицына в Голицыно послание на нескольких страницах – целый трактат о том, что такое внимание и кому это внимание больше нужно – тому ли, кто обращает внимание, или тому, на кого обращено это внимание. И начинает она это письмо с фразы Тагера: «Чем меньше Вы будете…»
Но не обращать внимания она не может, не умеет не вовлекаться, она уже вовлеклась! А тут еще уехала в Москву Людмила Веприцкая, окончился срок ее пребывания в Доме творчества, а Марина Ивановна успела за это время к ней привязаться. Веприцкая славилась своим неуживчивым характером. Маленькая, решительная, с горящими черными глазами, с вечно дымящейся папиросой во рту, которые зажигала одну от другой. Когда она входила в редакцию и низким голосом приветствовала присутствующих, – все замирали в ожидании неприятностей, все знали, что так просто ее визит не пройдет!
В Литфонде обслуживающий персонал в Домах творчества ее боялся. Окружающие сторонились. Она, видно, была очень одинока и, может быть, страдала от своего характера, от неумения ладить с людьми. Марина Ивановна сразу сошлась с ней: «Я Вам сразу поверила, а поверила потому, что узнала – свое. Мне с Вами сразу было свободно и надежно…» «Вы мне напомнили одного моего большого женского друга, одно из самых увлекательных и живописных и природных женских существ, которое я когда-либо встретила. Это – жена Леонида Андреева, Анна Ильинична Андреева, с которой я (с ней никто не дружил) подружилась…» «От нее шел Ваш жар, и у нее были Ваши глаза – и Ваша масть, и встретившись с Вами, я не только себя, я и ее узнала. И она тоже со всеми ссорилась! – сразу и ничего не умела хранить…»
Продолжалась ли их дружба потом в Москве? Или, как и большинство дружб Марины Ивановны, растворилась в пространстве, во времени?! Я в те годы о Веприцкой не слышала. И теперь ничего не могла узнать об отношениях ее с Мариной Ивановной. Обращаться к ней самой не хотелось, судьба столкнула нас в годы войны, и от знакомства этого остался неприятный осадок. С Алей Веприцкая встретилась и дала ей перепечатать четыре письма Марины Ивановны из Голицына, но дружеских отношений как-то не возникло. Я знала, что Веприцкая потребовала от Али клятву, что та возьмет на себя опеку над ее взрослым и очень тяжело больным сыном в случае ее смерти. Аля этой клятвы не могла дать, ей и самой было трудно с ее старыми тетками… Кажется, они потом совсем перестали встречаться.
Итак, Людмила Веприцкая уехала из Голицына, и Марина Ивановна была опечалена, и ее даже охватывает чувство сиротства, и она еще больше тянется к Тагеру. Но затем приходит время и его отъезда… И Марина Ивановна вручает ему письмо:
Нынче, 22-го января 1940 г., день отъезда Мой родной! Непременно приезжайте – хотя Вашей комнаты у нас не будет – но мои стены (не стены!) будут – и я Вас не по ниточке, а – за́ руку! поведу по лабиринту книжки: моей души за 1922–1925 гг., моей души – тогда и всегда.
Приезжайте с утра, а может быть, и удача пустой комнаты – и ночевки – будет – тогда все договорим. Мне важно и нужно, чтобы Вы твердо знали некоторые вещи – и даже факты – касающиеся непосредственно Вас.
С Вами нужно было сразу по-другому – по страшно-дружному и нежному – теперь я это знаю – взять все на себя! – (я предоставляла – Вам).
Одного не увозите с собой: привкуса прихоти, ее не было. Был живой родник.
Спасибо Вам за первую радость – здесь, первое доверие – здесь, и первое вверение – за многие годы. Не ломайте себе голову, почему именно Вам вся эта пустующая дача распахнулась всеми своими дверьми, и окнами, и террасами, и слуховыми оконцами, почему именно на Вас – всеми своими дверями и окнами и террасами и слуховыми глазка́ми – сомкнулась. Знайте одно: доверие давно не одушевленного предмета, благодарность вещи – вновь обретшей душу. («Дашь пить – будет говорить!») А сколько уже хочется сказать!
Помните Антея, силу бравшего от (легчайшего!) прикосновения к земле, в воздухе державшегося – землею. И души Аида, только тогда говорившие, когда отпили жертвенной крови. Все это – и антеева земля и аидова кровь – одно, то, без чего я не живу, не я – живу! Это – единственное, что вне меня, чего я не властна создать и без чего меня нету…
Еще одно: когда его нет, я его забываю, живу без него, забываю та́к, как будто его никогда не было (везде, где «его», проставьте: её, живой любви), даже отрекаюсь, что она вообще есть, и каждому докажу как дважды два, что это – вздор, но когда она есть, т. е. я вновь в ее живое русло попадаю – я знаю, что только она и есть, и что я только тогда и есть, когда она есть, что вся моя иная жизнь – мнимая, жизнь аидовых теней, не отпивших крови: не жизнь.
Так, может быть, следует толковать слова Ахилла – Я предпочел бы быть погонщиком мулов в мире живых, чем царем в царстве теней.
Но все это: и Ахиллы, и Аиды, и Антеи исчезает перед живой достоверностью, что я нынче в последний раз сидела с Вами за столом, что мне уже некуда будет – со всеми Ахиллами, и Аидами, и Антеями, что руки, в которые все – шло – шла – вся, – отняты.
У меня чувство: что мы с вами – и не начинали!)
Напишите первый. Дайте верный адрес. Захотите приехать – предупредите. Приезжайте один. Я себя к Вам ни с кем не делю. Один, на весь день – и на очень долгий вечер.
Спасибо за все.
Обнимаю Вас, родной.
М.
Марина Ивановна пишет: «Был живой родник…» – но то был не родник, то снова был водопад, «поток сверх рта и мимо рук!». Водопад, обрушившийся на Тагера, привыкшего к нашему обыденному выражению своих чувств, не знавшего, что письмо это было столь схоже с другими ее письмами к другим и что, быть может, это и была-то всего лишь отчаянная мольба не оставлять ее надолго совсем одну с ее Аидами, Ахиллами, Антеями – там, за куриным двориком, где ей не к кому прийти… И главное – еще столь страстное ее желание, столь свойственная ей необходимость повести кого-то, кто в данный момент ей показался, по лабиринту своей души!..
В тот день, двадцать второго января, Марина Ивановна провожает Тагера на станцию. А двадцать третьего рождаются стихи:
Ушел – не ем:
Пуст – хлеба вкус.
Всё – мел.
За чем ни потянусь.
…Мне хлебом был,
И снегом был.
И снег не бел,
И хлеб не мил.
И тем же числом помечено другое стихотворение:
– Пора! для этого огня –
Стара!
– Любовь – старей меня!
– Пятидесяти январей
Гора!
– Любовь – еще старей:
Стара, как хвощ, стара, как змей,
Старей ливонских янтарей,
Всех привиденских кораблей!
Старей! – камней, старей – морей…
Но боль, которая в груди, –
Старей любви, старей любви.
И двадцать четвертого – страшные по своей точности и лаконичности строки!