Потом узнает она, что арестован муж сестры Сергея Яковлевича, Веры, Михаил Фельдштейн, юрист, работавший в Красном Кресте с Екатериной Пешковой, которого Марина Ивановна знала еще по коктебельским временам, друг отца. Потом… потом судьба уже не будет давать ей передышки…
19-го была – «деревня», как называла Марина Ивановна в письмах к Тесковой то место, где поселились Сергей Яковлевич с Алей. «Там – сосны, это единственное, что я знаю…»
«Деревня» оказалась дачным поселком Болшево по Северной железной дороге, неподалеку от Москвы, а дача – неподалеку от станции. И там действительно были сосны, «полкилометра сосен…».
Ржавая дорожка, засыпанная сухими иглами, вела от калитки в глубь сада, в глубь сосен, к террасе. На террасе стол, скамья, плетеные кресла. Две небольшие смежные комнаты, в которых разместятся Сергей Яковлевич и Марина Ивановна. Чуланчик, куда втиснут раскладушку на козьих ножках и где иной раз будет ночевать, задержавшись допоздна, Муля Гуревич. Маленькая застекленная терраска в глубине коридора, на чужой половине, – там будут жить Аля и Мур. И еще была гостиная, даже с камином, где собирались все обитатели дачи, где Марина Ивановна читала стихи, где выступал Журавлев, известный чтец, ученик Елизаветы Яковлевны, друг семьи Эфронов.
По словам тех немногих, кто приезжал на эту болшевскую дачу, – обстановка там была довольно убогая, казенная.
«…Неуют», – отмечает Марина Ивановна в своей тетради.
Аля пыталась как-то обжить, обуютить эти казенные стены: ситцевые занавески на окнах, полки с книгами, самодельные абажуры на лампах. Боковую застекленную терраску затянула марлевыми шторками, на подоконниках расставила безделушки из уральских камней, которые ей дарил Муля. Но все это не спасало. А главное, дача не очень-то была приспособлена для жизни зимой. Уборная была холодная, воду таскали ведрами из колодца.
«Друзья мои живут в полном одиночестве, как на островке, безвыездно и зиму и лето. Барышня на работу ездит в город…» – писала Марина Ивановна из Парижа Тесковой.
«Друзья мои» – Сергей Яковлевич и Аля поселились в Болшеве в начале зимы 1939 года или в самом конце 1938-го. Когда Сергей Яковлевич приехал в Москву, он жил в гостинице. Потом уехал в Кисловодск. Потом жил в другой гостинице. Но сразу по прибытии стал хлопотать о постоянном жилье – он ждал Марину Ивановну и Мура. Но хлопоты его не сразу увенчались успехом, Аля любила рассказывать, как высокое начальство, к которому обратился Сергей Яковлевич, сказало ему:
– Живите там, где ваша дочь.
– Да, но моя дочь сама живет в алькове, – возразил Сергей Яковлевич.
– Альков? – переспросило начальство. – Это что, Московская область?
Но в конце концов Сергею Яковлевичу все же была предоставлена эта самая дача в Болшеве. И вот теперь на этой болшевской даче предстояло жить зимой и Марине Ивановне с Муром. И было еще одно обстоятельство, которое удручало Марину Ивановну, – дача была общей. «Впервые чувство чужой кухни…» – запишет она в дневнике, а она и в своей кухне не очень-то умела управляться.
На другой половине дачи жила семья Клепининых. У них, вернее у нее, было два сына от первого брака, один из них – приятель Мура – Митя Сеземан, другой – Алексей, уже женатый, и его жена с грудным ребенком тоже жили на даче, и еще была девочка Софа, дочь Клепининых, и бульдог. Одно дело было встречаться в Париже, дружить, ходить друг к другу в гости, другое – оказаться под одной крышей. Думается, и той и другой семье это особой радости не доставляло. Марина Ивановна надеялась, а комендант обещал, что сделают перегородку.
Дневника Марина Ивановна в Болшеве не ведет. Можно предположить, что она ждет: со дня на день ей должны выдать ее багаж, и тогда она продолжит свою тетрадь, прерванную отъездом из Парижа. Вряд ли тогда, в Болшеве, до 27 августа, до ареста Али, у нее могли быть опасения, что не стоит доверять свои мысли и чувства бумаге… Ну а потом – потом она и в Голицыне не будет вести дневника и только уже осенью 1940-го вернется к той, парижской тетради и напишет о болшевских днях:
«18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С. Неуют. За керосином. С. покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье…»
«Мытарства по телефонам» – это, конечно же, таможня, где задержаны ее вещи.
Но продолжим цитату из дневника Марины Ивановны о Болшеве: «…Живу без бумаг, никому не показываюсь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток – кот. (Все это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит – такого.) Торты, ананасы, от этого – не легче. Прогулки с Милей
[20]. Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон – унтертон всего – жуть. Обещают перегородку – дни идут, Мурину школу – дни идут. И отвычней деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь С. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, – не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда – писать?
Девочка Шура
[21]. Впервые – чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не́ за кого держаться. Начинаю понимать, что С<ережа> бессилен, совсем, во всем. (Я, что-то вынимая: – Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! – Я на Вас смотрел!)…»
«Погреб: 100 раз в день. Когда – писать?» Но может быть, все же не это остановило тот поток стихов, который шел еще совсем недавно на Boulevard Pasteur в грязном и тесном отеле, где жила в последние месяцы своего пребывания в Париже Марина Ивановна. Хлопот у нее было не меньше, и жара стояла, а стихи все же шли… «Как раз сегодня получила в нескольких экз. (машинка), сейчас (12 ч. ночи, Мур давно спит) буду править, а потом они начнут свое странствие. Аля уже получила… Получилась (бы) целая книжка, но сейчас мне невозможно этим заниматься. Отложу до деревни…»
А в деревне – «Обертон – унтертон всего – жуть». Да, Марина Ивановна записывает это спустя год, когда все уже свершилось, и сквозь призму этой трагедии она видит те дни, проведенные ею в Болшеве. А тогда, до 27 августа, было ли у нее какое предчувствие, ожидание беды?!
«…Постепенное щемление сердца… Живу без бумаг, никому не показываюсь…» Какая-то мучительная неопределенность. Не может позвонить друзьям, дать знать, что она здесь, в Москве, не может ни с кем встретиться, написать или просто так пойти на какой-нибудь литературный вечер. Она и с Борисом Леонидовичем виделась только раз, мельком…
– Ей велено жить в строжайшем инкогнито, – сказал Борис Леонидович Тарасенкову.
И Сергей Яковлевич все еще здесь не Эфрон, а Андреев, его все от кого-то скрывают, и полтора года он уже не у дел. Деньги получает, и Аля хорошо зарабатывает, но «торты, ананасы, от этого не легче… Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, во всем…»