Затем проходит почти три года, и в письме ко мне:
«8 марта 1961 года.
…О маминой книге, начатой нами с Анатолием Кузьмичом: теперь ее “переподготовил” Орлов (из библиотеки поэта), “переподготовил” беру в кавычки, так как основное, самое сложное и трудное, осталось наше с Анатолием Кузьмичем, а Орлов лишь добавил нечто из ранее написанного, но все это не так важно, лишь бы вышла книжка! (Объем сокращен до 5 печатных листов – выпали большие вещи – пьесы, поэмы; осталась лирика; поэмы Конца и Горы)…»
Это, по сути дела, идет разговор уже о третьей книге Цветаевой, которую собирается издать все тот же Гослит. Редакция, имея готовую книгу в верстке с точными текстами и комментариями, составленную дочерью Цветаевой Ариадной Эфрон, явно из-за перестраховки, желая прикрыться именем респектабельного и благополучного лауреата Сталинской премии главного редактора «Библиотеки поэта» В.Н.Орлова, заключает с ним договор не только на предисловие к книге, но и на составление книги, и на примечания к ней! Аля и тут принимает самое деятельное участие в этой работе Орлова, не говоря уже о том, что многие тексты, подготовленные ею для той книги, которую составляла она, входят и в эту, а также и примечания. Но ни редакция, ни Орлов не сочли нужным упомянуть ее имя или хотя бы поблагодарить ее, как это принято. Алю это очень ранит, когда ей становится известным, что имя ее в книге нигде не обозначено, она пишет Ане Саакянц.
«22-го июля 1961 г.
Очень мне дорога и очень мною выстрадана именно эта первая посмертная книжечка. И дорого мне дались “подготовка” и “составление” – мне, только что вернувшейся из ссылки, последними слезами плакавшей над сундучком с разрозненными остатками архива – жизни. Непростая это была подготовка, и в данном случае Орловская фамилия вместо моей, дочерней, – издевательство “великодушной”, а главное – дальнозоркой редакции. Лично к вам это, конечно, не относится, что до издевательства – отношу его к роковому (в малом и большом), тяготеющему над семьей, которой уже нет…»
Получив письмо, Аня Саакянц, которая была всего лишь соредактором книги Цветаевой, ни слова не говоря в редакции, тут же написала Орлову в Ленинград и 17 августа получает от него ответ: «…Теперь насчет Вашей секретной просьбы. Что же Вы мне раньше не подсказали! Я сам не сообразил. Вполне разделяю Ваше мнение и пишу зав. редакции, что считаю необходимым внести в преамбулу примечания (в самом ее конце) такую фразу: “В подготовке сборника ближайшее участие принимала А.С.Эфрон”».
Редакция слово «ближайшее» выпустила, но все же в последнюю минуту имя А.С.Эфрон, хоть и в примечаниях, хоть и петитом, но было набрано.
30 сентября 1961 года Аля написала мне: «Мамина книжка, укороченная наполовину, все же пытается выйти в свет, перекатываясь из плана в план. Если действительно запоздалое это чудо свершится, первый экземпляр будет для Тарасенковской книжной полки, где живут авторы на букву Ц…»
А 12 октября 1961 года – Казакевичу: «Я с глубоким, глубоким, несказанным чувством посылаю Вам эту книжечку, помня (навсегда), как она начиналась. Вы первый – вместе с Анатолием Кузьмичем – бросили эти зерна в каменистую почву Гослитиздата – помните? Сколько, черт возьми, терний там произросло (не говоря уже о лопухах, которые не в счет), пока пробилась книжечка – с чисто цветаевским упорством, помноженным на еще многие упорства. И вот теперь рвут ее на части – и верно, не столько настоящие читатели, сколько те самые “читатели газет” – имя им легион. Впрочем, и много настоящих тоже приумножилось…»
Так, наконец, обрела жизнь первая книга Марины Ивановны после ее возвращения на родину. Прошло двадцать два года. Прошло двадцать лет после елабужской трагедии. Прошло шесть лет после того, как Аля принесла посмертную книгу матери в издательство!..
* * *
В один из приходов на Лаврушинский Аля рассказала мне эпизод из своего детства, который воспроизведен в ее «Воспоминаниях». Там он озаглавлен «Подвиг». Это запись из ее детского дневника, сделанная в 1919 году семилетней девочкой. Она играла в своей комнате, когда Марина Ивановна позвала ее на кухню и, показав на мокрого червя, лежавшего на тряпке, сказала: если Аля ее любит, она должна взять этого червя и положить на стол. «Я же Вас люблю душой», – сказала маленькая Аля. «Докажи это на деле». Аля очень боялась червей, но все же она взяла его двумя пальцами и положила на стол. «Теперь Вы правда поверили, что я Вас люблю?» – «Да, теперь я это знаю, Аля, ведь это не червяк, а внутренность от пайковой селедки. Это было испытание». И маленькая Аля сказала: «Марина, я Вам тоже скажу правду: чтобы не взять червя, я готова была сказать, что я Вас ненавижу…»
А большая Аля тогда, на Лаврушинском, закончив свой рассказ, с грустью промолвила, что Марина подвергала ее испытаниям всю жизнь и продолжает испытывать по сию пору!.. Аля не очень-то вдавалась в подробности, когда заходил разговор о Марине Ивановне, всегда была сдержанна и лаконична. Тогда она бросила еще фразу, которая врезалась в память:
– Мама, вечная моя боль!..
Аля в ту пору жила и зиму и лето в Тарусе. Крохотная дачка с мезонинчиком была построена на узкой полоске земли, отрезанной ее теткой Валерией Цветаевой от своего участка. Аля говорила, что работает она сейчас над дневниками и записными книжками Марины, и как молит она Бога, чтобы хватило сил довести эту работу до конца…
Меня поразил тогда какой-то странный ее взгляд – потусторонний, отсутствующий. Словно она глядела не на тебя, а сквозь тебя, и мне даже показалось, что при всей своей несхожести с Мариной Ивановной она все же чем-то очень на нее похожа, и я сказала ей об этом.
– Да нет, – возразила она, – я совсем не похожа на Марину, но печать свою она, конечно, на меня положила…
Я очень сочувствовала Але, без слов понимая, как тяжело ей было читать записи матери, так трагически окончившей свою жизнь, как тяжко узнавание конца этой жизни. Трудно поддавалась расшифровке скоропись Марины Ивановны: она сокращала слова, обозначала имена одной буквой, вписывала между строками стихов и переводов свои наблюдения и попутные мысли, и как иной раз невозможно было доискаться подлинного смысла написанного.
Но теперь, сама перелопатив гору материалов и постигнув, что всего до конца узнать невозможно, и она, Марина, неисчерпаема, только теперь, из сегодняшнего далека, я поняла главное, что мучило Алю: перед нею разверзлась бездна Марины!.. Та бездна, о существовании которой если Аля и догадывалась прежде, то смутно, ибо жила она рядом и была дочерью, а от дочери многое сокрыто и многое не могло быть понято ею просто по молодости лет. А теперь – теперь она стояла на краю этой бездны. И быть может, больше всего ей хотелось, чтобы бездна эта навечно исчезла и никто никогда в эту бездну не смог бы заглянуть!
Аля отлично понимала, что, не будь этой бездны, не было бы этих стихов! Но стихи уже были, а бездна… Кто сможет, кто сумеет понять?..
…Как-то еще при жизни Тарасенкова, поздней осенью 1955 года, Аля была у нас. Уже давно настала пора перевозить теток с дачи, но Елизавета Яковлевна хворала, и Аля металась между Мерзляковским и дачей, возя продукты и лекарства. А тут еще подоспела пора сдавать книгу. Измученная, она сидела с Тарасенковым в кабинете за его огромным письменным столом, и они в последний раз сверяли тексты. Я принесла им чай на подносе, чтобы не отрывать от работы, и, когда вошла, успела заметить, что Аля очень сердито – и даже зло – глядит на Тарасенкова, а тот в это время что-то достает из бокового ящика стола. Увидев меня, Аля сделала приветливое лицо, но, уходя, все равно держалась как-то необычно отчужденно и холодновато.