И в первых же письмах: «…я собираюсь приехать к тебе, сообщи, что тебе нужно. Точного адреса я еще не знаю. Марина называла Княж-Погост…», «Я люблю тебя до конца нашей жизни. Я глубоко убежден и даю тебе слово, что ты будешь свободна и мы будем вместе… Марина умеет держаться…», «В ближайшие месяцы приеду. Как только выясню точно, дам знать…», «Твое письмо, датированное 11 февраля, пришло 8 марта. Показал твое письмо маме и брату – они оба напишут…», «Материальное положение у меня хорошее. Пиши обо всем, что тебе надо…».
Сначала забор в Княжьем Погосте, потом – на станции Ракпас. В зоне, окруженной забором, стояли унылые бараки, сколоченные из досок, и стены их зимой покрывались изнутри изморозью. В каждом бараке размещалось по 90, по 100 человек. Нары в два этажа, стол, печь посредине. На нижних нарах, одна против другой, через узкий проход, Аля и Тамара. Так они и будут жить вместе в этом бараке до января 1943 года, пока Тамару за несогласие стать осведомителем, следить за товарками по несчастью, доносить на них начальству не отправят в тюрьму в Княжий Погост. До Али очередь еще дойдет…
Они обе – и Тамара и Аля – работают на комбинате. А добираться из лагеря до комбината по бездорожью неблизко. Зимой снег по колено, вьюга, пурга, а весной, осенью, да и летом дорога не успевает просыхать, по осклизлым колдобинам идешь в колонне, по бокам конвоиры, немецкие овчарки, которые не терпят беспорядка в рядах, идешь напролом, проваливаясь в ямы с водой по колено, соседи подхватят под руки, вытянут, и дальше пошел… Потом целый день в цеху сидишь с мокрыми ногами, а вечером – снова по грязи, в темь, почти всегда в темь: утром затемно, вечером затемно…
Аля работает мотористкой, строчит целый день белье для солдат. В цехе чинят шинели. Целые вагоны этих шинелей – грязных, пробитых пулями и осколками, заскорузлых от крови – привозят с фронтов. Здесь их чистят, отпаривают, отутюживают, латают и отправляют назад. Позже Аля делает зубной порошок. Тамара тоже работает в цехах – то мотористом, то нормировщицей, то уборщицей. Когда ей доводится убирать контору, она прежде всего обшаривает урны, ища окурки, сгребает «бычки» из пепельниц и радуется, когда окурков много, – значит, в конторе было собрание. Она быстро прячет добычу в тряпицу, а тряпицу за пазуху. Она знает, Аля ждет. Тамара никак не может отучить ее курить. Аля курит все: и мох, и опилки, и чай, если удается раздобыть. Особенно возмущает Тамару, что Аля не брезгует и «круговой»! Если кто разживается куревом, курильщики встают в кружок и передают один другому на затяжку изо рта в рот папиросу. Лагерь смешанный, и мужской и женский, и уголовники с политическими вместе.
– Ты заразишься черт знает чем! – сердится Тамара.
– Плевать. Хоть глоток, да мой! – отвечает Аля.
Тамара пела в самодеятельности. Была организована бригада «актеров», и они разъезжали вдоль дороги, обслуживая лагерное начальство и охрану. В этих поездках ей удавалось иногда выпросить папиросу или табаку для Али. Тамара хорошо пела, начальству нравилось ее слушать. Ей даже предложили отдельную кабинку, чтобы не жить в общем бараке, но Тамара наотрез отказалась, понимая, что тогда не отобьешься от вертухаев и уголовников, и предпочитала жить на нарах напротив Али.
Але писали много писем. Тамаре писать было некому. Обязанностью Тамары было приносить письма из конторы и раздавать их в бараке, и она по почеркам, по обратным адресам узнавала, от кого пришло Але письмо. Аля не очень-то рассказывала о своих близких, о своей жизни, а задавать вопросы было не принято. Тамара знала, что она и ее семья раньше жили в Париже, что мать Али пишет стихи, а об отце только по своему «делу» и знала. Аля часто впадала в отчаяние и говорила, что чует она – отца нет уже в живых, не мог он со своим больным сердцем вынести всего этого… Знала Тамара, что у Али есть муж Муля – С.Д.Гуревич, даже адрес его запомнила по конвертам. Он часто писал, присылал телеграммы, хлопотал о пересмотре Алиного «дела» и стремился приехать сюда, на свидание, в лагерь, и Аля ждала его.
Еще до войны, 20 марта 1941 года, Муля писал: «Ты, наверное, получила мою телеграмму и денежный перевод, хлопоты должны увенчаться успехом, делаю все, чтобы выехать к тебе в ближайшие пять дней…» Но с мартовским приездом ничего не получилось. И 31 марта Аля пишет (пишет она на 9-е почтовое отделение, до востребования):
«…Я очень, очень надеюсь на то, что тебе удастся приехать ко мне, – ты сам себе представляешь, как я стосковалась по тебе, но если это не удастся, то буду терпелива. Я себе представляю, как тебе трудно выбраться сюда! Мулька мой, опять и опять повторяю тебе – я очень сознаю всю сложность твоего положения. Я бесконечно благодарю тебя за твое отношение ко мне, к маме, к Муру, ну, одним словом, если ты разлюбишь меня, если это положение вещей будет тяготить тебя, то не забывай, что лучшим доказательством дружбы будет предоставить меня коротко и ясно моей судьбе. А то ведь ты врун у меня, разлюбишь, будешь жалеть и говорить, что любишь. Как мне разобраться на таком большом расстоянии?..
…Появилось у меня и несколько седых волосков – воспоминания о нескольких бурно проведенных месяцах моей жизни. Боюсь, родной мой, что в моем лице взвалил ты на себя непосильную и некрасивую ношу. Ну обо всем этом, сугубо личном, переговорим, когда и если удастся свидеться. Мулька, милый муж мой, думаю о тебе всегда, всюду говорю с тобой, советуюсь во всем и стараюсь поступать так, как ты сказал бы. О настроении моем можешь и не спрашивать, ты знаешь, как скоро меняется оно – французы на этот счет говорят “как погода” – и как вечно мечусь я от отчаяния к надежде – твои друзья-психиатры знают, насколько это характерно для умалишенных, вроде меня. Я совсем засыпаю… – и когда же это мы будем вместе?»
И 6 апреля:
«…Мне стыдно признаться в своей слабости, но я так устала, хотя никому этого не говорю и не показываю, что иногда по-настоящему ничего больше не хочется, ничто больше не интересно, кроме одного: чтобы случилось чудо, и ты бы взял меня с собой, к себе, а дальше все – даже не хватает фантазии. Говорю об усталости, конечно, не физической, а душевной, от которой без чуда действительно трудно избавиться. Я знаю, что, когда все в моей жизни утрясется и отстоится, – от всего останется только ценное, только настоящее, и, пожалуй, можно будет написать хорошую книгу. Но как бы поскорее прожить этот испытательный срок, после которого только и можно сказать, звучит человек гордо или нет. А ты знаешь, родной мой, что мне, пожалуй, сейчас было бы легче, если бы я тогда не встретила тебя? Потому что сильнее всего, больнее всего я ощущаю разлуку с тобой – все остальное я еще могу воспринимать в плане историческом, научно, без всякой досады включая себя в общий ход событий, но вот ты, ты, разлука с тобой, это для меня по-бабьему, по-детски непонятно, необъяснимо и больно, и к этому никак не привыкнешь. Я стосковалась по тебе и без тебя. Ну ладно.
Спасибо тебе, родненький, за маму и Мура – мама в своих открытках очень нежно пишет о тебе. Я ужасно сержусь на то, что у меня нет детей и, наверно, уже не будет, и некого мне будет посылать в школу, над которой ты шефствуешь…»
И Муля отвечает: «Малыш мой, почему тебе кажется, что у нас не будет детей? Конечно, будут, первая дочурка будет названа Ариадной, а первый сын Андреем или Андрианом… Ты сокрушаешься тем, что вместо счастья принесла мне горе. Это совсем не так. Счастье от тебя началось с нашей встречи, а потом все разрасталось и стало неисчерпаемым…»